Иванов позвонил дежурному, чтобы подавал машину, а сам подошел к окну и, глядя на заснеженную улицу, закурил. Откуда ему так знакома эта фамилия — Захаржевский? Да мало ли? Фамилия хоть и не частая, но не такая уж редкая… Должно быть, был среди многочисленных «крестников» Иванова какой-нибудь однофамилец Никиты Всеволодовича.
Первый опыт общения с гражданином Захаржевским, в автомобиле по пути в Москву, оказался малопродуктивным. Растрепанный, в дубленке, накинутой на тренировочный костюм, в который его заставили переодеться, забрав его окровавленную одежду на экспертизу, весь в ссадинах и кровоподтеках — местные менты, как всегда, переусердствовали с «сопротивлением при задержании» и, между прочим, уничтожили гипотетические следы якобы имевшей место драки, — Никита Всеволодович производил впечатление человека невменяемого. Упорно глядя в одну точку воспаленными глазами, он всю дорогу тупо бубнил: «Это я… я убил Юру. Требую высшей меры». Налюбовавшись на подозреваемого, Иванов от вопросов воздержался. На своем следовательском веку Иванов повидал немало психов — и самых что ни на есть доподлинных, и «косящих под вольтанутого», и «филонов чистых». Опыт подсказывал ему, что в данном случае невменяемость определенно не симулируемая, носит не органический, а, скорее, ситуативный характер, вызванный шоком от пережитого. В самое ближайшее время будет ясно, возникнет ли потребность в полноценной психиатрической экспертизе. Пока же надо поместить подозреваемого в обстановку, наиболее полезную для следствия.
Иванов немного пораскинул мозгами и, не заезжая в прокуратуру, созвонился с кем надо из ближайшего отделения милиции. Место для Захаржевского он нашел: на сегодня вторая коечка у Гуса была свободна.
Гусиков Наум Елисеевич (не из евреев, а из староверов), он же Гус, крепкий башковитый рецидивист, специализирующийся на музейных и церковных кражах, отбывал десятилетний срок в «Матросской тишине» — и невероятно успешно совмещал отсидку с работой в органах. Гус оказался лучшей «наседкой» Москвы, если не всей страны.
Ссучился Наум Елисеевич по четвертой ходке, когда его прихватили с горячим товаром, взятым по заказу одного широко известного в узких кругах «искусствоведа». На этого деятеля Гусиков работал года четыре, давно уже просек всю цепочку, по которой большинство добытого им и его коллегами оказывалось в частных собраниях американских и израильских коллекционеров или на престижных лондонских аукционах. И всю эту цепочку чрезвычайно грамотно заложил следствию, уходя от реально светившей вышки. Ни один из его подельников — а среди них были директор музея, таможенники в больших чинах, сотрудник нашего посольства в Лондоне и даже майор КГБ — так и не понял, какую роль в их судьбе сыграл Наум Елисеевич. Более того, те из них, кому гуманный советский суд сохранил жизнь и отправил в дальние края морошку есть, порой вспоминали душевного парня Гусикова с теплотой и даже сочувствием: десять лет крытки не шутка!
Органы правопорядка оценили талант Гусикова по достоинству. Он был устроен по-царски в угловой двухместной камере со всеми удобствами, включая персональный толкан, раковину с краном, библиотечку и цветной телевизор. Последний, впрочем, убирался перед подселением очередного соседа, чтобы не подставить Наума Елисеевича под глухой форшмак. Питался он преимущественно домашним харчом, а на зарплату, выплачиваемую ему из особого фонда МВД, мог заказать прямо «на дом» все, что душе угодно, — от водки и папирос до обеда из «Метрополя» и гладкой бабы или мальчика на ночь. Каждый сентябрь он в компании «кумовьев» выезжал на спецмашине в какой-нибудь укромный лесочек Подмосковья собирать грибки, до которых был большой охотник.
Эти привилегии он отрабатывал с лихвой, раскалывая подследственных покруче любого профессионала. Арсенал его средств был огромен — от жесточайшего террора и насилия, физического и психологического, когда в обмен на перевод в другую камеру его жертва была готова на любые добровольные признания, до такого дружеского участия и помощи, что обольщенные сокамерники раскрывали ему душу, а потом писали ему из лагерей, куда попадали не без его помощи, самые теплые письма. Работал он без осечек — достаточно сказать, что последним его уловом был легендарный Сема Фишман, директор «Океана», отладивший поставку за бугор нашей черной икорки в баночках для селедки. Органы безуспешно кололи Сему полгода, а Гус справился с этим за две недели, за что получил неплохие премиальные.
Относительно Захаржевского Гусу были даны указания: фраера не обижать, признания не давить — и так уже в убийстве сознался, — а культурно закорешиться, обласкать, успокоить и не спеша раскрутить на откровенный и задушевный разговор. Про жизнь, про папу с мамой… про Танечку, про Юрочку. По мере готовности доложить.
Получив показания кремлевского курсанта, дежурившего в тот вечер у Спасских ворот и успевшего вдосталь поглазеть на гражданина Захаржевского, маявшегося возле его поста с половины десятого до пяти минут одиннадцатого, а потом удалившегося с шикарной дамой в каракуле, вышедшей из Кремля, Иванов полностью утвердился в убеждении, что Огнев демонстративно покончил с собой на даче Захаржевского, предварительно устроив там погром. Теперь главной задачей стало установить мотив, хотя, строго говоря, в случае самоубийства мотив — вопрос не столько юридический, сколько психологический, если угодно, нравственный. А здесь, судя по характеру самоубийства, — и психиатрический тоже. Надо бы получше разобраться, что за личность был этот Огнев, отследить его действия за последнее время, особенно в последний день жизни, определить, что толкнуло его на самоубийство, да еще такое дикое. Месть? Ревность? А что толкнуло Захаржевского на не менее дикое признание? Ведь, не будь дело «резонансным», окажись покойничек не всесоюзно известным артистом, а рядовым, скажем, инженером, рутинное следствие вполне могло бы, особо не вдаваясь, ухватиться за это признание для облегчения себе жизни — и схлопотал бы гражданин Захаржевский лет восемь по бытовухе. Зачем ему это надо? И какова во всем этом роль Лариной?
Опять-таки, не будь погибший столь известной фигурой, во все эти материи можно было бы и не вникать. Закрыть дело с формулировкой «покончил с собой в состоянии аффекта» — данных за аффект выше головы, достаточно взглянуть, что он сделал с дачей. Но вникать придется. Хотя бы для объяснений с начальством, с творческой, будь она неладна, интеллигенцией…
Иванов вздохнул и, услышав звонок, снял трубку. Звонил сотрудник, посланный на Белорусский вокзал. Огнева видели у касс, на перроне, садящимся в электричку семнадцать двадцать на Можайск. Установлено также, что он сошел где-то до Одинцово. Что же, все как и должно быть.
А теперь неплохо бы познакомиться с Татьяной Валентиновной Лариной. Похоже, из всех участников этой кровавой драмы она одна могла сказать что-то вразумительное.
Звякнули ключи, и дверь в камеру отворилась. Наум Елисеевич лениво поднял голову. Ничего особенного, просто дубак привел Шоколадку с очередного толковища с сычом. Запустив Шоколадку, цирик не ушел, а остался торчать в полуоткрытых дверях и дыбиться.
Шоколадка подошел к койке, раскрыл тумбочку, стал поспешно запихивать бебехи в пластиковый мешок.