Вот небольшая коллекция журналов о кино. Бумага пожелтела и крошится. Когда-то Фрэнсис вглядывался в эти страницы горящими глазами — несведущий подросток, обуреваемый похотью. Былые королевы красоты смело обнажали колени, игриво выглядывая из-под ненатурально волнистых волос. Здесь были и картинки, вырезанные из рождественских выпусков «Татлера», «Зеваки» и «Омелы», которые всегда приносил дедушка на Рождество. На картинках красовались стыдливые девушки двадцатых годов в нижнем бельишке или в прозрачных ночных рубашечках или (очень смело) играющие с миленьким песиком, почти (но не совсем) прикрывая его телом свои груди и Особенности. Фрэнсис понимал теперь, что эти картинки — патология Искусства, последние вздохи умирающей школы эротической живописи, расцветавшей во времена Буше и Фрагонара.[117]Китч, как говорил Сарацини.
Но главное, что Фрэнсис хотел найти и уничтожить, — узелок тряпья, обрезки шелка и шифона, давнишний нелепый наряд, который он надевал, пытаясь принять девичий образ в подражание (как он тогда думал) Джулиану Элтингу. Теперь он знал (или думал, что знает), что это значило: тоску по девушке-подруге, по загадке и нежности, которые он ожидал в ней найти. Он даже догадывался, что искал эту спутницу в себе самом. На ум пришли строки Браунинга, написанные поэтом в ранней молодости:
Тогда я ведьмой был, прекрасной, юной,
Голубоглазой, словно воды речки.
В ней отразясь, нагая красота
Пленила бога.[118]
Но этой юной ведьмой не стала даже Рут, а Исмэй, по виду — идеальная кандидатура, по духу оказалась язвительной пародией. Где же юная ведьма? Придет ли она когда-нибудь? Он желал ее не как возлюбленную, но как нечто еще более близкое: завершение себя, желанное, неуловимое измерение собственного духа.
Так Фрэнсис примирился (во всяком случае, он так думал) со своим странным детством, в котором было так много разговоров о любви и так мало сердечного тепла. В Блэрлогги ему не было одиноко, даже долгими вечерами в отеле, когда он сидел и перечитывал — в который уже раз — любимые страницы «Жизнеописаний наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих» Вазари. Ему не было одиноко и на католическом кладбище — он пошел туда навестить надгробный камень Фрэнсиса-первого, Лунатика, тени, которая осеняла его детство, и неразорвавшейся бомбы, которая, если верить доктору, может еще омрачить его зрелость. Тайны, непризнанного элемента, который, как понимал теперь Фрэнсис, сыграл огромную роль в становлении его как художника. Если он вправе называть себя художником.
Но разве Сарацини, суровый судья, не назвал его «Meister» совершенно серьезно и без всяких объяснений?
Могилу Зейдока Фрэнсис навестить не смог. Даже Виктория не знала, где лежит кучер, — сказала только, что его похоронили в той части протестантского кладбища, которая с типичной для Блэрлогги резкостью называлась «землей горшечника».[119]Но Фрэнсис не увлекался прогулками по кладбищам, так что ему было все равно. Он вспоминал Зейдока с нежностью, а все остальное не имело значения.
Наконец «Сент-Килду» продали с молотка, и «Чигуидден-лодж», который до этого несколько лет сдавали в аренду, тоже. Оба имения купил задешево местный земельный спекулянт. Вот и конец старой песни, сказал Фрэнсис родным в Торонто, не зная, уловит ли кто из них аллюзию.[120]Сам он не взял из дома своего детства ничего, кроме одной картины из спальни. Нет, не замечательный портрет Христа, открывающий глаза, когда на него смотришь. А «Изгнанную любовь».
Людей, собравшихся в 1946 году в усадебном доме близ Кардиффа, ждала огромная работа. Предстояло переработать и сложить в нужном порядке содержимое множества папок, внести в каталоги сотни фотографий. Фрэнсису нужен был ассистент, умеющий держать нос по ветру, и ему послали Эйлвина Росса, только что демобилизованного с канадского флота.
Эйлвин Росс был совсем не похож на тех молодых людей, которых Фрэнсис привык ассоциировать с работой МИ-5 и МИ-6. В нем не было ничего от топтуна, и он не смог удержаться от смеха, когда Фрэнсис обиняками, официальными формулировками объяснял ему задачу.
— Вас понял, шеф, — сказал Росс. — Нам нужно получше запомнить эти картинки, чтобы узнать их даже в подмалеванном, переделанном виде. И по возможности вернуть их людям, у которых на них больше всего прав. Я хорошо распознаю картинки, даже по таким паршивым черно-белым снимкам. А если непонятно, кому принадлежит картина, а такие обязательно будут, мы должны захапать их как можно больше для своего начальства.
Фрэнсис был в шоке. Конечно, Росс все правильно понял, но разве можно говорить такие вещи вслух? Он запротестовал.
— Ой, Фрэнк, да ладно тебе, — сказал Росс. — Мы же оба канадцы. Нам незачем пудрить друг другу мозги. К чему лишние сложности.
Этому принципу они и последовали, когда Объединенная комиссия по искусству наконец приступила к работе и та часть ее, в которой были Фрэнсис и Росс, собралась в Мюнхене. Россу удалось до такой степени растормошить Фрэнсиса и вытащить его из официальной скорлупы, что Фрэнсис начал получать колоссальное удовольствие от жизни.
Они были далеко не последними людьми в комиссии. В роскошном зале дворца, где выставлялись отобранные у врага картины для ознакомления и возвращения законным владельцам, Фрэнсис видел знакомые лица. Фрэнсис и Росс были не единственными представителями Британии. Здесь присутствовал грозный Альфред Найтингейл из Музея Фицуильяма в Кембридже. Оксфорд представлял не менее знающий специалист Джон Фрюэн. От Национальной галереи и Тейт были, естественно, Кэтчпул и Седдон. Но Фрэнсис и Росс лучше всех знали, какие картины пропали за годы войны и какие из них могли очутиться в Новом Свете, откуда нет возврата.
Был тут и Сарацини, с заметной черной повязкой на левом рукаве. Фрэнсис истолковал ее как знак скорби по синьоре, хотя прошло уже целых три года с тех пор, как та отошла в лучший мир вместе с южнолондонской квартирой, полной чинца и мореного дуба.