Макарыч успел уйти далеко. Но пес, забыв о холоде, перепрыгивал коряги, не обращая внимания на спугнутых зайцев, куропаток. Торопился. Когда ему становилось невмоготу, пес останавливался, глотал снег жадно, часто. И снова бежал.
Макарыч удивился и обрадовался, увидев его.
— Батюшки! Насмелилси?
Но Жак заскулил, повернул морду назад, умолял Макарыча вернуться домой.
— Ну, пошли со мной, коль нагнал. Ну, шельмец, ну порадовал, — не понял лесник, он хотел было идти дальше, но Жак загородил ему дорогу. Залаял на хозяина зло, осуждающе. — Чево ты?
Но пес не пускал.
— Ай сбесилси?
Собака крутилась на месте, а потом, ухватив лесника за штаны, к дому потянула.
— Бес те, каналья, в бок, — оттолкнул собаку Макарыч.
Его удивляло поведение Жака, но понять лесник никак не мог, что с тем случилось. Почему, догнав, идти с ним не хотел. Даже дорогу загораживал. За штаны держал, рычал. О Марье почему-то не вспомнил. Не вспомнил, что Жак никогда даже с ним не любил выходить на обход. Один и тем более.
А пес лаял, словно пытался что-то сказать. Очень важное. Но никак не мог. И злился на себя за непонятливость хозяина.
Макарыч бранился, но Жак не хотел его понимать. Тогда лесник попробовал оттолкнуть пса. Но тот увернулся, ухватил за штанину покрепче.
— Сгинь, сатана!
— Р-р-р…
— Отыдь! Пришибу!
И тогда пес отошел в сторону. Повернул морду туда, откуда начался лыжный след. И завыл…
— Ты што? Спятил?
Но Жак продолжал выть.
— Чево, как по покойнику?
Пес уходил, задрав морду, воя надрывно.
И только тогда, испугавшись его голоса, лесник повернул назад. Заторопился к зимовью. Но, опережая его, обрадованный тем, что его поняли, впереди хозяина бежал пес. Рыжая спина Жака мелькала огненной точкой. Лесник еле поспевал за ним.
Вскоре они приблизились к избе. Макарыч, завидев открытую дверь, испугался. Едва сняв лыжи, вбежал в зимовье.
— Марья!
Женщина лежала на полу.
— Марьюшка!
Но та молчала.
Лесник тихо подошел к ней.
— Мать… — и понял все.
Лицо женщины пожелтело. Она уже остывала. Руки, сжатые в кулаки, словно пытались удержать тепло. Но оно ушло из нее вместе с жизнью.
— Марья! Как жа так, голубушка, зачем ты ушла от мине? Чем прогневил?
И впервые жена ему ничего не ответила. Не смогла рассказать, как болело сердце. Как могла перенести любую боль, но эту не пересилила. Как, режущая, она сломала ее сразу, не дав в последний раз глянуть на мужа, дожить до его возвращения. Не сказала, как трудно было расставаться с жизнью без дыхания. А ведь недоставало самой малости — глотка воздуха. Его так много было вокруг! Но не для нее. Внутри уже все занемело, не слушалось. Простилось с жизнью. В глазах потемнело. И непонятно было, где умирает она: в избе, где прожила столько лет, или в ночной тайге, так и оставшейся чужою. Лишь жгучая грусть о Макары- че не проходила. Ее не могла заглушить никакая боль. Она силилась вспомнить слова мужа о сиротстве среди людей. Но не успела.
Макарыч не мог сейчас ни о чем думать. Все мысли в голове перепутались. Он сидел возле мертвой Марьи, и ему не верилось в ее смерть. Он подставлял зеркало к ее губам. Пытался услышать хоть слабый стук сердца. Иногда ему казалось, что он слышит его. И тогда он принимался тормошить жену. Пытался разжать ей зубы, чтоб влить лекарство. А потом понял — стучит его собственное испуганное сердце.
— Мать! На што мине единым покинула? Как я без тибе? Жисть-то давно опаскудела. Возьми с собой, — просил лесник.
Губы Макарыча застыли в крике. Он мог перенести многое. Но почему смерть разлучила их? Почему забрала ее раньше? Макарыч взял в руки голову жены. Ох, как она тяжела! Много, знать, забот унесла с собой. Много дум. Плотно сжаты губы. Смерть тяжкой была. Да и брови сдвинуты. Будто осерчала на кого перед кончиной.
— Марьюшка, радость моя последняя! Невенчанная зорька моя. Покинула! Разе знамо было, што видел впослед тибе? Ить и не ведал об том. Думал, все по добру будет, как всегда, а оно вона… Ты-то, касатка, не пожалилась. Хочь верно чуяла. Умолчала. И я-то! Эх! На што мине ноне морока? С тобой жисть была. А без тибе?
Лицо жены смерть сделала строже, печальнее. Не обезобразила. Лишь подчеркнула тенью каждую морщину. Сказав о пережитом, прожитом. И поставила точку.
Лесник опустил голову жены. На руки ему коса упала. Обвила ее тяжелым кольцом.
— Не печальси. Чую, смертушка нас вот-вот повенчает. В пару скует.
Макарыч встал. Шатаясь, к столу подошел. Потом снова к жене вернулся. Перенес ее на лавку. В изголовье свечу зажег:
— Токо так и дано тибе было упокойной при мине побыть. Все ты што-то хлопотала. Ноне не ведай боле забот. Спи…
Лесник не видел, как морозную ночь сменило утро. В изголовье покойной дремал Христос. Грел у свечки руки. Да обалдевший от горя Жак смотрел на хозяйку. Псу было жаль ее. А потому он едва сдерживал визгливый крик.
Макарыч долго не отходил от Марьи. В вечном сне своем она была такою же спокойной. Лицо осталось прежним, будто и вовсе не коснулась его смерть. Вроде просто прилегла отдохнуть. Вот только руки побелели, да и пальцы синевой тронулись, как помороженные.
Макарыч полез на чердак. Сюда, кроме него, редко кто заглядывал. Здесь под сеном, что для коня косил, вот уж десяток лет гроб прятал. Сам себе его ладил. Доски сушил, подбирал одну к одной. Думал, коли в дому кончиться доведется, Марье про гроб сказать. Да только пережил он ее.
Гроб пах тайгой, летом, солнцем. Будто не для печали был сделан. Макарыч нет-нет да и примерял его иногда — удобно ли сработал? Полежит, полежит в нем и довольный встанет. Один раз даже уснул. Видно, смерть, увидев такое, испугалась. Вот ведь как не боится ее человек. И стороной обходила…
Макарыч вытащил гроб. В дом его понес. Тот плотно к спине прижался. Лесник, заметив то, буркнул:
— Сибе ить ладил. Ноне Марье моей служить зачнешь. Эх, жисть, худче собачьей…
А вечером, когда стемнело в избе, сидел Макарыч у изголовья покойной. Тихо, тихо шептали состарившиеся поблекшие губы:
— Ноне разлучимси ненадолго. Жди к сибе скоро. А там прими сызнова, не забидьси, что ождать надоть. За то время обиды прости, што при жисти от мине имела. Худое закинь. Жди по-светлому, как любил я тибе. Просказать про то, кады вживе была, не мог. Да разе смогу как надобно? — Макарыч умолк. Душа с разумом спорили. Не верилось в смерть Марьи. — Касатушка ты моя, горемыка сиротелая. Нешто забидил, што дожить до возврату мово не схотела? Ни тепла, ни добра, ни ласки не познав, ушла. А на каво мине покинула?