– Алло! – спрашивает женский голос. – Это третье отделение?
– Нет, – отвечаю, – это квартира.
– А где третье отделение?
– Третье отделение находится как раз напротив. Туда и звоните.
– Ладно, – соглашается женщина, – позвоню. С Новым годом!
Я, конечно, вежливо поблагодарил и стал примерять пиджак. Опять звонок.
– Алло, это третье отделение?
– Квартира, – отвечаю. – Всего доброго!
А сам начинаю потихоньку раздражаться, потому что опаздываю. И тут еще один звонок:
– Это третье отделение?
– Да! – отзываюсь злобно. – Третье отделение.
– А кто у телефона?
– Александр Христофорович.
– Какой Александр Христофорович?
– Бенкендорф!
В трубке ойкнули, а затем послышались короткие гудки. Не теряя времени, завернул нарезанную колбасу, накинул пальто и только было собрался выходить, как слышу звонок. Но уже в дверь. Выглядываю в глазок – мужик переминается.
– Кто нужен? – спрашиваю грубым голосом. А сам дверь не открываю.
– Здесь, – говорит, – квартира товарища Бенкендорфа?
– Нет, – отвечаю. – Товарищ Бенкендорф живет двумя этажами выше.
Слышу – затопал. Тогда я голову – в воротник, колбасу – под мышку, дверь захлопнул и – бежать. В гости. Еле успел к двенадцати. А кто приходил и почему приходили – по сей день не знаю. Да и как узнаешь? Новый год – он и есть Новый год. Еще и не такие чудеса бывают.
* * *
А тут еще приятель позвонил из Москвы. Под тот же Новый год. И рассказал странную историю. Он в последнее время где-то на Кубе работал, уж не знаю кем – может, советником, а может, и вовсе шпионом. Не знаю, он не проговорился. Так вот, под Новый 1980 год он приехал с этой самой Кубы в отпуск и поведал абсолютно идиотскую историю. Оказывается, с полгода назад, весной, на последней полосе местной гаванской городской газеты появилась любопытная заметка. Сам я этой заметки, честно скажу, так и не прочел, хотя приятель чуть позже мне ее показывал. Даже с фотографией. А не прочел я потому, что не знаю испанского. У меня вообще с иностранными языками – полное запустение. Поэтому приятель мне заметку просто пересказал. Так вот, в той заметке было написано, что в родильном доме Гаваны женщина родила девочку. И девочка эта родилась сразу беременной. Подобного в мировой практике еще не было, потому что даже известная Мириам понесла от Духа Святаго в возрасте, вполне пригодном для деторождения. Поэтому девочка моментально попала под наблюдение местных врачей. И врачи, произведя необходимые исследования, вынесли небывалый вердикт. Не сумев объяснить происхождения данного феномена, они тем не менее как-то определили, что беременность девочки будет продолжаться ровно двадцать пять лет и сто десять дней. После чего она родит.
Поскольку у приятеля профессия была со специфическими возможностями, он попытался кое-что об этой истории выяснить по своим каналам. Но узнал только то, что местные медицинские светила очень хотели и дальше продолжать свои наблюдения, но девочка из Гаваны неожиданно исчезла вместе с родителями. И следы ее потерялись.
* * *
Но это в другой раз было. А тут, я уж говорил, мы с Лиснянской разговелись. Шампанского выпили, закусили изысканно (одесской, конечно, колбасой, она без нее не может, как все поэты), покурили. И она сразу карты раскладывает. Любит гадать Лиснянская-то. В «дурака» тоже любит. Но гадать – больше. Сейчас на меня раскладывает.
– Что-то, – говорю, – король у вас не туда лег, Инна Львовна.
– Как это не туда? Туда. Что вы такое говорите! Правильно лег.
Обиделась, наверно. Поэты – они все обидчивые. Хуже прозаиков. Прозаики не обидчивые, потому что стучат, не успев обидеться. А Новый год уже вовсю лопочет, хлопушками хлопает, снегом присыпает. А Лиснянская все раскладывает, все хочет совместить эти разрисованные картонки с моей непутевой жизнью, как будто не сама же и написала:
А жизнь уже не совмещаласьс моим печальным ремеслом.– Вот видите, все сошлось! – радостно потирая руки, воскликнула Лиснянская. – Я же говорила!
И точно, все сошлось. И пустые хлопоты, и казенный дом, и дальняя дорога.
* * *
Страх настиг меня неожиданно, как осенний ледостав. И я вдруг почувствовал, что не в силах двигаться. Я боялся выйти на улицу, боялся сидеть дома, боялся людей и боялся самого себя. Подходя к подъезду собственного дома, я непременно озирался по сторонам, мгновенно взлетал на пятый этаж, трясущимися руками отпирал дверь и закрывался на все замки и запоры. Я вздрагивал от малейшего шороха. Скрип двери повергал в ужас. Тени деревьев заставляли бежать прочь, а одиноких прохожих я обходил стороной. И при этом я не знал, не понимал, чего боялся. Я был абсолютно здоров. Я был силен и молод. Но я чувствовал, что задыхаюсь и подыхаю.
– Это – остров, это – замкнутое пространство, – мрачно сказал Алшутов. – И обычным путем отсюда не выбраться.
И я увидел, как этот огромный кудлатый выродок, сын московского профессора и княгини Голицыной, погасив свои бешеные глаза, плачет тихо и мужественно, как на собственных похоронах. Он был обречен. А я не мог его спасти, потому что никого спасти невозможно. Он был прав: если отсюда и есть выход, то только для одного. Потому что с острова на остров ведет узкая лазейка, в которой нет места двоим. Уйти можно только поодиночке, как поодиночке рождаются на свет.
И пора было уходить, потому что воздух из огромного пространства был выдышан, выкачан. Стало нечем дышать и нечем жить. И пространство это все больше напоминало тот сужающийся коридор с узкой щелью в конце, скользнуть в которую было страшно.
Я вышел на берег. Густое снежное марево клубилось над рекой, укрывая безысходный топляк и застывшие до весны баржи. Визг дальних лесопилен тонул в шуме нарастающего ветра, и робкая ночь, как начинающий вор, подкрадывалась с вершин Северного Урала.
«И с самолета снимем, и с поезда…» – вспомнил я вдруг и неожиданно для самого себя захохотал. И чем больше доходили до меня эти слова, тем громче я хохотал. Хохот мой раздирал клочья снегопада, отзывался от помертвевшей реки и гас где-то далеко, у подножия обступившей со всех сторон этот северный город тайги. Страха больше не было. Был смех. Был истерический смех на краю обрыва. Идиоты! – смеялся я. Если бы туда можно было уехать на поезде! Идиоты!
Успокоившись, я набрал в легкие последнего воздуха и сделал короткий шаг в метель, которая понесла меня над застывшей Сысолой, над баржами и лесопильнями, над лесными вырубками и затухающими огнями поселков – прямо в пасть ночи. И безо всякого билета.
V. Уточнение вины
Во всем виноват Пикассо.
Ты ведь знаешь, мой друг, что у нас теперь повсюду ищут виноватых. Это у нас такая ментальная традиция – виноватых искать. Вот и ищут. Одни говорят, что во всем виноваты партийные. Другие доказывают, что виноватее всех какие-то масоны. Третьи по старинке указывают на дураков и дороги, изредка добавляя к ним воров и пьяниц. Хотя я лично ничего плохого ни в дураках, ни в ворах не вижу. Тем более – в пьяницах. Не кровопийцы же они, в конце-то концов. Но вот что интересно: указывать-то указывают, но найти никого не могут. Хоть и ищут. Ни дураков, ни воров, ни пьяниц. Ни даже партийных с масонами. Про дороги уж не говорю. И тогда нашлись люди, которые во всем стали обвинять Пушкина и в его лице всю русскую литературу. Это она, дескать, виновата, что люди пьют, воруют, не строят дороги, а только книжки читают. И при этом – форменные дураки. Потому что не строят дороги. А Пушкин – он, конечно, главный закоперщик всей этой дури.