Ужасно думать, что все это может случиться так легко.
Это Ифа наклонилась и посмотрела в поддон. Она, Моника, сказала: «Не смотри, Ифа, это к несчастью». Но Ифа, конечно, не послушалась. Она смотрела, и долго.
Моника так и держала кота под подбородок, хрупкий, как куриная дужка; другой рукой она коснулась шерстки за ухом, самой мягкой, как она всегда думала, немыслимо мягкой, как пух одуванчика.
Как быстро это произошло – Ифа выросла. Монике казалось, что еще вчера Ифа была ребенком с развязавшимися шнурками и косичками, которые расплетались сами собой, а уже на следующий день стала женщиной в просторных одеждах, в нитях бус, стоящей у постели Моники в больнице и не слушающей, что та говорит: «Ифа, не смотри». На лицо ей соскользнули волосы, так что Моника не видела, какое у нее выражение. Она долго смотрела. А потом сказала каким-то тихим голосом: «Умер, прежде чем успел пожить». И она, Моника, сидя в кровати, стукнула себя кулаком по колену и сказала: «Нет, вовсе нет». Он жил. Она чувствовала, как он живет, все эти недели. Чувствовала его присутствие в своих сосудах, неоспоримо ощущала его существование в странном головокружении по утрам, в тошноте, которую вызывали сигареты, автомобильный выхлоп и полироль для мебели. «Он жил», – сказала она сестре. Тогда Ифа подняла голову и сказала: «Конечно, жил, прости, Мон, мне так жаль».
Ему было бы уже почти три, тому ребенку.
Никакого смысла об этом думать не было. Моника убрала руки с тела. Отвернулась. Высморкалась. Поправила ремень сумки на плече. Поблагодарила ветеринара. Заплатила в регистратуре. Взяла коробку, которая казалась странно легкой (что же, весь вес приходится на душу?). Вышла на тротуар. Осмотрелась на улице. Побрела к автобусной остановке.
Вернувшись, Моника прошла по дому и открыла окна. Хоть воздухом подышать, во имя всего святого. Но, казалось, кислорода не было – ни внутри, ни снаружи. Жару словно затягивало сквозь узкие щели, как дым под дверь. Моника захлопнула все окна, промокнула запястья и виски одеколоном, заново причесалась. У Гретты и Ифы волосы были густые, росли во все стороны, а у нее тонкие, как осенняя паутина, прямее некуда, когда-то они были светлые, а теперь какая-то застиранная мышь. И ничего с ними не сделать. Просто укладывать каждую неделю в парикмахерской, а на ночь надевать сеточку.
Моника побрела через лестничную площадку в ванную. Бессмысленно огляделась, оторвала от рулона немножко туалетной бумаги, прижала к носу. Горло пересохло и болело – может, сенная лихорадка? – глаза горели. Она смыла бумагу в унитаз и стала расстегивать молнию на платье. Надо освежиться для Питера, он скоро вернется: важно, чтобы муж не терял к тебе интереса, все так говорят.
Она примет ванну. Да, ванну.
Ей плевать на этот чертов запрет расходовать воду – ей просто необходимо принять ванну. К черту власти и их жалкие нормы, к черту всех. Она заткнула слив и открыла оба крана. Полилась вода. На мгновение ее заворожил сам вид жидкости, то, как она пенилась, билась на дне. Молния застряла на середине; Моника выругалась и дернула, ей было все равно, когда она услышала, как с резким звуком рвется ткань; ей нужно выбраться из платья, принять ванну, стать красивой, спокойной с виду, чтобы рассказать Питеру про кота, так как она собиралась попросить его солгать, что это он усыпил животное. Необходимо убедить его, что только так и можно, пусть скажет девочкам, что это он нашел кота, что он был с ним до конца. Но станет ли он врать дочерям ради нее? Она не знала.
Платье наконец легло лужицей горячего хлопка вокруг щиколоток. Моника вскрыла коробку соли для ванной, которую подарила на Рождество мать Питера – что за подарок для невестки, скажите на милость? Моника промолчала, когда Джессика нарочно проговорилась, что бабуля подарила Дженни кашемировый шарф, но было обидно. Очень обидно.
Моника шагнула в незаконную воду. Все правильно сделала. Приятная, живительная прохлада. Она скользнула всем телом под шелковистую воду, чувствуя под собой скрип и покалывание нерастворившихся кристаллов, даже приятный.
От Ифы на Рождество опять ничего не было. А Моника послала ей поздравление на работу. Некоторые обычаи надо соблюдать, несмотря ни на что. Она заметила, что мать получила от Ифы открытку. И Майкл Фрэнсис тоже. Но она ничего не сказала.
Ванна была чугунная, достаточно большая, чтобы лечь. Она хотела поставить новую, но Питер, конечно, и слышать ни о чем таком не желал. Вот что бывает, когда выйдешь замуж за торговца антиквариатом. Питер все разглагольствовал про – как он это называл? – единство дома. Ранняя Викторианская эпоха, ферма, говорил он, зачем смущать дом, привнося чудовищную современную пошлятину? Ей хотелось спросить, как можно смутить дом. И почему нельзя постелить в ванной ковер? Но она держала свое мнение при себе. Она подозревала, что его нежелание менять что-то в доме было связано с тем, что он хотел, чтобы все было так же, как когда здесь жили дети, в эпоху Дженни, надеялся сохранить иллюзию, что ничего не изменилось. Как говаривала Гретта, кое-чего лучше не касаться.
Поэтому у нее была ванная комната, где на львиных лапах стояло чугунное старье с осыпающейся эмалью. Туалет с облезающим деревянным сиденьем и цепочкой смыва, которая вечно ломалась. Полки, на которых должны были стоять пена для ванн и шампунь, но вместо этого на них красовались несколько медицинских пузырьков девятнадцатого века из коллекции Питера. На кровати лежал проседающий перьевой матрас, из-за которого Моника чихала, а рама была железная, ржавая. Ей не разрешалось купить хорошую электрическую духовку, как у всех, нужно было сражаться с печкой, которую Питер нашел на каком-то пустыре, притащил домой, починил и сам покрасил в черный – ее и большую часть пола. Эта дрянь пожирала дерево, как огромное чудовище с огненной пастью, и сил на то, чтобы приготовить обед для голодных девочек, уходило немерено. Прихожая, подъездная дорожка, амбар и задний двор были вечно забиты штабелями стульев, обшарпанными диванами и столешницами, которые Питер «как раз сейчас» приводил в порядок для магазина. Моника не могла взять в толк, кто захочет такое покупать. Но покупали.
Моника села, услышав, как зазвонил телефон. Может быть, Дженни? Нет. Эти звонки с рыданиями, кажется, недавно прекратились. Питер? Снова мать? Она посмотрела на коврик, оценила расстояние до полотенца. Она пока не была готова к разговору о коте. При мысли о нем, о его ускользающем взгляде, о коробке, ждавшей в амбаре, снова сжалось горло. Да что с ней такое?
Ему было бы три этой осенью.
Она окунулась обратно в воду, закрыв глаза, пока звонил телефон, и открыла их, только когда в доме снова стало тихо.
У них с Питером все началось с антикварного ожерелья. Она тогда получила временную работу в школе в Бермондси, печатала родителям письма о Дне спорта, о требованиях относительно формы, сверяла журналы, выписывала учителям квитанции на зарплату. Ох, эти месяцы после ухода Джо, после того, что случилось в больнице, когда приходили счета, квартплата росла, а в квартире было так жутко и пусто, и та история с Ифой – Моника и думать о тех временах не могла. В то утро она надела изумрудное ожерелье, которое ей подарила бабушка Джо, когда они поженились. Она его нечасто носила, но Джо забрал кольца и кулон, подаренные им на совершеннолетие. Продать хотел, так она думала. Им постоянно не хватало денег.