Я прождал Каца чуть меньше часа, а потом пошел его искать. Начинало темнеть, становилось все холоднее. Я шел и шел вниз по склону через чащу, снова туда, куда, как я думал, никогда не вернусь. Несколько раз я выкрикивал его имя и слушал, но ничего не слышал. Я шел дальше и дальше, переползал через поваленные деревья, те самые, через которые перелезал несколько часов назад, вниз по склонам, которые едва помнил. Наконец после поворота я увидел Каца, взъерошенного, без одной перчатки, в почти истерическом состоянии.
Он не мог ничего связно рассказать, потому что был чертовски зол, но я видел, что он вышвырнул кучу предметов из рюкзака в припадке ярости. Теперь с рюкзака ничего не свисало – даже бутылка воды исчезла.
– Что ты выкинул? – спросил я, стараясь не нервничать.
– Всякое тяжеленное дерьмо, вот что. Пепперони, рис, тростниковый сахар, ветчину… Не знаю, что еще. Кучу всего. Всякое говнище.
Кац был почти в обмороке от злобы. Он вел себя так, словно тропа его предала. Это было не то, чего он ожидал. По крайней мере, мне так показалось.
Я увидел ниже по склону его перчатку и пошел за ней.
– Ну, – сказал я вернувшись, – идти осталось совсем недалеко.
– Сколько?
– Может, с километр.
– Срань Господня, – сказал он горько.
– Я возьму твой рюкзак. – Я поднял его на плечи. Он, конечно, не был пуст, но стал намного легче. Бог знает, что он выкинул.
Мы поднялись на холм в сгущающейся тьме. В сотне метров вниз по склону, на большой поляне под деревьями, находилась площадка для палаток с деревянным укрытием. Там было много людей, больше, чем я ожидал в это время года. Укрытие представляло собой стандартный трехстенок с крышей-скатом. Оно было заполнено. А вокруг него стояла дюжина или около того палаток. Почти везде горели газовые горелки, пахло едой и ходили люди.
Для нас я нашел место на краю поляны, почти в лесу.
– Я не знаю, как ставить палатку, – сказал Кац.
– Я поставлю, – ответил я, подумав про себя, что приобрел в напарники огромного безответственного младенца. Внезапно я ощутил ужасную усталость.
Кац сел на бревно и смотрел, как я ставлю палатку. Когда я закончил, он взял спальник, коврик и заполз внутрь. Я занялся своей палаткой, старался сделать ее уютнее. Когда я закончил работу и встал, то понял, что от него не слышно ни звука, ни шороха.
– Ты что, спишь? – потрясенно спросил я.
– Мммгм, – ответил он утвердительным ворчанием.
– Без ужина?
– Мммммгм.
Я ошеломленно замер на минуту, но уже слишком устал, чтобы негодовать. И слишком устал, чтобы есть. Я заполз в палатку, взял воду и книгу, вытащил нож и фонарик для ночной подсветки и самозащиты и наконец залез в спальник, благодаря всех, кого только можно, за горизонтальное положение. Я заснул за минуту. Не верю, что когда-нибудь еще спал так же прекрасно.
* * *
Когда я проснулся, был уже день. Внутри вся моя палатка была покрыта инеем. Как я понял через секунду, это произошло, потому что мое дыхание сконденсировалось, замерзло и осталось на ткани, как фотоальбом дыхательных воспоминаний. Вода замерзла напрочь. Это казалось очень мужественным, и я смотрел на бутылку с таким интересом, словно это был редкий минерал. Внутри спальника было уютно и тепло, и не надо было никуда бежать и лезть вверх по холмам, поэтому я лежал так, словно кто-то приказал мне не двигаться. Через какое-то время я услышал, что Кац шуршит снаружи и тихо бормочет что-то, словно от боли, и над чем-то колдует.
Через пару минут он подошел к палатке и остановился – я видел его темную тень на ткани. Он не спросил, проснулся ли я, а просто сказал:
– Вчера вечером я вел себя как полный придурок, да?
– Да, Стивен.
Он секунду помолчал:
– Я готовлю кофе. – Я подумал, что это его способ извиниться:
– Очень мило.
– Тут зверски холодно.
– И тут.
– У меня вода замерзла.
– И у меня тоже.
Я выпутался из моего нейлонового кокона и встал на ноги. Очень странно и очень ново было стоять на улице в одних подштанниках. Кац суетился над походной кухней и кипятил воду. Казалось, что мы были единственными, кто не спал. Было холодно, но, наверное, теплее, чем вчера, да и встающее солнце выглядело многообещающе.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил Кац.
Я согнул ноги:
– Да нормально.
– И я.
Он налил воду в фильтр:
– Сегодня я буду хорошим, – пообещал он.
– Ладно. – Я посмотрел через его плечо. – Есть причина, по которой ты фильтруешь кофе через туалетную бумагу?
– М-м-м-м, я выкинул бумагу для фильтров.
Я издал звук, не сильно похожий на смешок:
– Они же весили каких-нибудь десять грамм.
– Ну да, но их было очень приятно выкидывать. Разлетелись по склону. – Он налил еще воды. – Туалетная бумага тоже ничего.
Мы смотрели, как кофе течет в кружки, и чувствовали себя очень гордыми. Наш первый завтрак на природе. Он передал мне чашку. Там плавала земля и маленькие кусочки туалетной бумаги, но зато этот кофе был обжигающе горячим, что было в этот момент важнее всего.
Он посмотрел на меня, словно извиняясь:
– Я выкинул тростниковый сахар, так что сахара для овсянки нет.
– Хм. Да и овсянки для овсянки нет, я оставил ее в Нью-Гэмпшире.
Кац посмотрел на меня снова и добавил:
– Правда? Я люблю овсянку.
– А сыр есть?
Он покачал головой.
– Выкинул.
– Арахис?
– Выкинул.
– Ветчина?
– Выкинул.
Это уже звучало пугающе.
– А колбаса?
– Я съел ее в Амикалоле, – сказал он так, словно это было недели назад, а потом добавил, как будто в чем-то признаваясь: – Меня устроит чашка кофе и пара печенек.
Я скривился.
– Печеньки я тоже оставил.
Лицо Каца вытянулось.
– Оставил печеньки?
Я кивнул, извиняясь.
– Все?
Я снова кивнул.
Он тяжело выдохнул. Это и правда было серьезным ударом по его чувствам и душевному равновесию. И тут мы поняли, что нужно провести инвентаризацию. Мы расчистили место на земле и вывалили в одну кучу все имеющиеся у нас продукты. Их оказалось очень мало: лапша, пакет риса, изюм, кофе, соль, шоколадки. Туалетная бумага. И все.
Мы позавтракали «Сникерсами» и кофе, свернулись, надели рюкзаки и пошли.