Грязь и гниль
Да, зрители от меня без ума.
Ничего странного в том, что они поднялись с мест, аплодируя мне. Это вполне естественно. Они всегда рукоплескали Ори после выступления. Только три года назад ее арестовали. Все произошло накануне весеннего спектакля, в котором она должна была танцевать партию Жар-птицы. А потом все от нее отвернулись, и родители заставили меня прервать с ней всякое общение и настояли, чтобы я пошла на похороны тех девочек. Даже наша танцевальная студия чуть не закрылась. Но до всего этого зрители чествовали ее именно так.
Важнее всего, как ты выглядишь. Глубже никто не заглядывает. Стяни волосы в пучок, воткни в него побольше шпилек, нарисуй на глазах длинные стрелки, оденься понаряднее – лучше всего что-нибудь неяркое, в пастельных тонах. Притворись милой девочкой, и никто не узнает, что скрывается за этим фасадом. По крайней мере, со мной все было именно так.
Если бы они умели смотреть в душу, то сразу бы увидели – Ори была хорошей. Она обожала танцевать, ей даже музыка не требовалась, она вполне была способна сплясать на тротуаре. Обувь она терпеть не могла, и пусть кто-то увидит мозоли на ее ступнях. Однажды я случайно переехала кошку, так Ори разрыдалась, заставила меня остановиться, выскочила на дорогу и завернула кошку в свое пальто. Она сидела с ней на обочине, пока та не издохла. Пальто, конечно, пришлось сдать в химчистку. Я все это время ждала в машине.
На суде не желали слушать подобные истории.
Потому что все дело во внешности. После смерти Рейчел и Гэрмони с лицом Ори что-то произошло. Я стараюсь не думать и не вспоминать об этом дне – лучше не надо, но ее лицо неуловимо изменилось. Щеки впали, глаза потеряли блеск и помутнели, а рот так и остался приоткрыт, наверное, от ужаса. Ее отцу не по карману был дантист, и все заметили кривые зубы. Если уж люди решат, что в тебе сидит нечто страшное, они отыщут уродство и в твоем облике.
К тому же все думают, что те, кому нелегко пришлось в жизни, больше других способны на ужасные поступки.
Семья Ори к числу благополучных не относилась, в отличие от моей. Взять хотя бы район, в котором она жила. Мамы у нее не было, а насчет отца у многих имелись вопросы. Моя мама, например, часто спрашивала Ори: «Где твой отец? Когда ты его видела в последний раз? Он хоть дома-то бывает? Кто за тобой присматривает?» Как будто это имело значение. Я сто раз ей объясняла, что отец Ори – дальнобойщик, он по нескольку недель не бывает дома. А может, и не объясняла. Не помню. Наверное, просто отмахнулась, сказала, что не знаю. Мама всегда говорила, что без присмотра дети чудовищно распускаются. Вы только газеты почитайте, что творят подростки!
А я ее привечала! Она у нас и обедала, и ночевать оставалась. Моя мать много чего талдычила в таком духе – и всегда беспокоилась о своих дорогущих простынях, – но дело в том, что многие взрослые рассуждали, как она. После той истории все сошлись на том, что Ори всегда была жуткой девицей, припомнили множество мелочей – все один к одному. Однако со мной все было не так просто.
Финальный выход. Танцоров благодарят аплодисментами, им дарят цветы. Надеюсь, кто-нибудь додумался купить мне букет.
Я выхожу одна. Пытаюсь вновь вызвать в себе чувство, согревшее меня во время танца, – радость танцевать для всех этих людей, но внутри ледяной холод. Я опять в пустом туннеле, в конце которого ждет смерть.
Кулисы закрываются, танцоры отступают за складки пыльного бархата, у всех на лицах теплые отблески – облегчение после удачного спектакля. Зрители не потянулись к выходу во время скучного затянутого адажио, никто из балерин не упал и не сломал ногу, крошка-тюльпан из первого ряда не задела при вращении тюльпан из второго ряда, как раз за разом случалось на репетициях, после чего обе тюльпашки заливались горючими слезами. Никого не стошнило. Никто не поджег театр. Никто не нашел два мертвых тела позади театра и не побежал, оглашая воздух криками: «Звоните в полицию!»
Мы постарались на славу. Занавес сомкнулся, и балерины кинулись обнимать и целовать друг друга в щечки, как будто они в Париже. Они хихикали, кружились, взявшись за руки, как дети. В сущности, они и были детьми.
Я не целую ничьих щек и не кидаюсь в объятия.
Иду все дальше от сцены в глубь кулис. В руках у меня цветы. Мне надо побыть одной.
Я выдыхаю, только добравшись до задника – две бархатные занавески прикрывают бетонную стену. Спрятавшись за ними, я словно растекаюсь медузой на жарком пляже. Я станцевала. Все прошло без сучка без задоринки, мои мечты сбылись, хотя я не заслужила даже права мечтать об этом.
Опускаюсь на колени и прячу лицо в складках пачки. Сжимаюсь в комок, открываю рот и… И ничего. Ни звука. Боль засела во мне раскаленной иглой, как будто под ребра всадили нож. С тайным наслаждением представляю, как нож разрезает платье и кожу, режет мышцы, сухожилия… Лезвие доходит до самого нутра.
Переворачиваюсь. Сажусь на пол спиной к стене. Плевать, что костюм испачкается. Пачка мне не нужна. В Джульярде полно пачек. У меня все будет отлично. Никто ни о чем не догадывается.
Подходит Сарабет – из-под кулисы появляются огромные, как ласты, ступни. Ее ни с кем не спутаешь, хотя лица не видно.
– Ви, это ты? Ты растеряла все свои букеты.
Я и сама не заметила, как выронила их. Мне надарили столько цветов. Обнесли сад какой-нибудь старушки?
Мычу что-то невнятное. Зрителям из зала не видно, но кулиса здесь потертая, выцветшая. Никакого тебе бархатного блеска. И воняет мокрой псиной.