Инспектор с видом ученого аптекаря одобрил этот рецепт и, позвав сторожа Семена, приказал ему отвести меня в класс.
Несчастья одно за другим приходили ко мне в этот день.
Едва только я вошел, как немка Эльза Францисковна окончила спрашивать Торопыгина и, недовольная моим появлением среди урока, сказала:
— Гориков! Коммэн зи хэр! Спрягайте мне глагол «иметь». Их хабэ, — начала она.
— Ду хаст, — подсказал мне Чижиков.
— Эр хат, — вспомнил я сам. — Вир… — Тут я опять запнулся. Ну, положительно мне сегодня было не до немецких глаголов.
— Хастус, — нарочно подсказал мне кто-то с задней парты.
— Хастус, — машинально повторил я.
— Что вы говорите? Где ваша голова? Надо думать, а не слюшать, что глупый мальшик подсказывает. Дайте вашу тетрадь.
— Я позабыл тетрадь, Эльза Францисковна, приготовил уроки, только позабыл все книги и тетради. Я принесу их вам на перемене.
— Как можно забывать все книги и тетради! — возмутилась немка. — Вы не забыли, а вы обманываете. Останьтесь за это на час после уроков.
— Эльза Францисковна, — сказал я возмущенно, — меня и так уже сегодня инспектор на два часа оставил. Куда же еще на час? Что мне, до ночи сидеть, что ли?
В ответ учительница разразилась длиннейшей немецкой фразой, из которой я едва понял, что леность и ложь должны быть наказуемы, и хорошо понял, что третьего часа отсидки мне не избежать.
На перемене ко мне подошел Федька:
— Ты что же это без книг и почему тебя Семен в класс привел?
Я соврал ему что-то. Следующий, последний урок — географии — я провел в каком-то полусне. Что говорил учитель, что ему отвечали — все это прошло мимо моего сознания, и я очнулся, только когда задребезжал звонок.
Дежурный прочел молитву. Ребята, хлопая крышками парт, один за другим вылетали за двери. Класс опустел. Я остался один. «Боже мой, — подумал я с тоской, — еще три часа… целых три часа, когда дома отец, когда все так странно…»
Я спустился вниз. Там возле учительской стояла длинная, узкая, вся изрезанная перочинными ножами скамья. На ней уже сидели трое. Один первоклассник, оставленный на час за то, что запустил в товарища катышком из жеваной бумаги, другой — за драку, третий — за то, что с лестницы третьего этажа старался попасть плевком в макушку проходившего внизу ученика.
Я сел на лавку и задумался. Мимо, громыхая ключами, прошел сторож Семен.
Вышел дежурный надзиратель, время от времени присматривавший за наказанными, и, лениво зевнув, скрылся.
Я тихонько поднялся и через дверь учительской заглянул на часы. Что такое? Прошло всего-навсего только полчаса, а я-то был уверен, что сижу уже не меньше часа.
Внезапно преступная мысль пришла мне в голову: «Что же это, на самом деле? Я не вор и не сижу под стражей. Дома у меня отец, которого я не видел два года и теперь должен увидеть при такой странной и загадочной обстановке, а я, как арестант, должен сидеть здесь только потому, что это взбрело на ум инспектору и немке?» Я встал, но тотчас же заколебался. Самовольно уйти, будучи оставленным, — это было у нас одним из тягчайших школьных преступлений.
«Нет, подожду уж», — решил я и направился к скамье.
Но тут приступ непонятной злобы овладел мной. «Все равно, — подумал я, — вон отец с фронта убежал… — тут я криво усмехнулся, — а я отсюда боюсь».
Я побежал к вешалке, кое-как накинул шинель и, тяжело хлопнув дверью, выскочил на улицу.
На многое в тот вечер старался раскрыть мне глаза отец.
— Ну, если все с фронта убегут, тогда что же, тогда немцы завоюют нас? — все еще не понимая и не оправдывая его поступка, говорил я.
— Милый, немцам самим нужен мир, — отвечал отец, — они согласились бы на мир, если бы им предложили. Нужно заставить правительство подписать мир, а если оно не захочет, то тогда…
— Тогда что же?
— Тогда мы постараемся заставить.
— Папа, — спросил я после некоторого молчания, — а ведь прежде, чем убежать с фронта, ты ведь был смелым, ты ведь не из страха убежал?
— Я и сейчас не трус, — улыбнулся он. — Здесь я еще в большей опасности, чем на фронте.
Он сказал это спокойно, но я невольно повернул голову к окну и вздрогнул.
С противоположной стороны прямо к нашему дому шел полицейский. Шел он медленно, вперевалку. Дошел до середины улицы и свернул вправо, направившись к базарной площади, вдоль мостовой.
— Он… не… к нам, — сказал я отрывисто, чуть не по слогам, и учащенно задышал.
На другой день вечером отец говорил мне:
— Борька, со дня на день к вам могут нагрянуть гости. Спрячь подальше игрушку, которую я тебе прислал. Держись крепче! Ты у меня вон уже какой взрослый. Если тебе будут в школе неприятности из-за меня, плюнь на все и не бойся ничего, следи внимательней за всем, что происходит вокруг, и ты поймешь тогда, о чем я тебе говорил.
— Мы увидимся еще, папа?
— Увидимся. Я буду здесь иногда бывать, только не у вас.
— А где же?
— Узнаешь, когда будет надо, вам передадут.
Было уже совсем темно, но у ворот на лавочке сидел сапожник с гармонией, а возле него гомонила целая куча девок и ребят.
— Мне бы пора уже, — сказал отец, заметно волнуясь, — как бы не опоздать.
— Они, папа, до поздней ночи, должно быть, не уйдут, потому что сегодня суббота.
Отец нахмурился.
— Вот еще беда-то. Нельзя ли, Борис, где-нибудь через забор или через чужой сад пролезть? Ну-ка подумай… Ты ведь должен все дыры знать.
— Нет, — ответил я, — через чужой сад нельзя. Слева, у Аглаковых, забор высоченный и с гвоздями, а справа можно бы, но там собака, как волк, злющая… Вот что. Если ты хочешь, то спустимся со мной к пруду, там у меня плот есть, я тебя перевезу задами прямо к оврагу. Сейчас темно, никто не разберет, и место там глухое.
Под грузной фигурой отца плот осел, и вода залила нам подошвы. Отец стоял не шевелясь. Плот бесшумно скользил по черной воде. Шест то и дело застревал в вязком, илистом дне. Я с трудом вытаскивал его из заплесневевшей воды.
Два раза я пробовал пристать к берегу, и все неудачно — дно оврага было низкое и мокрое. Тогда я взял правее и причалил к крайнему саду.
Сад этот был глух, никем не охранялся, и заборы его были поломаны.
Я проводил отца до первой дыры, через которую можно было выбраться в овраг. Здесь мы распрощались.
Я постоял еще несколько минут. Хруст веток под отцовскими тяжелыми шагами становился все тише и тише.