Однако его передергивало от омерзения при рассуждениях Эгмонта Нигга о детском кале. Толстяк говорил, что любит нюхать его и нанюхаться не может. Детский кал якобы вовсе не зловонен, но в высшей степени приятен для обоняния.
И где только он набрался такого опыта: своего-то ребенка у него нет.
Он нюхает это. Именно сейчас.
И Амрай взяла крошечную Мауди и спустилась с ней в комнату этажом ниже, чтобы сменить пеленки.
Нет, у Амброса было свое мнение, он считал, что человек становится таковым лишь тогда, когда овладевает языком. И поэтому (что непосредственно касается заботы о Мауди) в первые годы ее жизни он редко появлялся в детской. Это неминуемо вело к охлаждению отношений между супругами. В конце концов Амрай не пожелала больше спать с ним, а если и приходилось, то думала при этом о широко развернутых плечах Харальда.
Амброс предпочитал сидеть в кафе «Грау», где ел и пил в кредит, читал или в пику Эгмонту одобрительно высказывался о террористическом разгуле «Черного сентября» и РАФ[6]. Они целыми днями смаковали в мечтах сенсационно дерзкую и ловкую операцию, когда крестный отец поднимет забрало и во время крещения племянника Майкл Корлеоне устроит кровавую баню почти всем главарям нью-йоркской мафии. Они взахлеб восторгались удачным окончанием «миссии Аполлон-13» и утверждали, что после открытия Америки, плавания Магеллана и высадки человека на Луне в истории уже не будет грандиозных авантюр. Ни на земле, ни во Вселенной.
Он отнюдь не усердствовал в сердечных заботах о дочке, зато охотно постигал секреты солодового виски. И хотя бизнесмена из падучего Дитриха не получилось, в висковедении ему не было равных. Он знал по именам все шотландские винокурни, разбирался в сортах бочарного дуба и благодаря своей тонкой нервной организации был весьма искушен в том, что англичане называют nosing, обонятельной дегустации, в различении и оценке виски всех марок. Дитрих не без гордости именовал себя мистер-миксер и советовал зятю отведать немного терпкой, весьма горячительной, с легким запахом моря жидкости. Зимнего виски, так сказать. Ведь пока все еще лютовала мартовская стужа, и не только за окном, но и в башне.
Амброс становился денди. Он начал наводить лоск на весь стиль своей жизни, носил шелковые сорочки и кашемировый пуловер, поедал устриц в недавно открытом «ристорантэ Галло Неро». Устриц — с уморительно крошечными кусочками мякоти. Он стал нетерпимо привередлив во всем, что касалось мебели. Однажды он схватил топор и разнес в щепки узкий с чайного цвета фанеровкой шкаф в спальной, остатки коего выбросил в окно башни. Прибежавшей со слезами на глазах Амрай он объяснил, что вынужденное созерцание этого уродства из 50-х годов оскорбляет его эстетическое чувство, а стало быть, и человеческое достоинство.
Но дочке не уделял ни часу. Он редко брал ее на руки и даже не умел толком держать ребенка, а когда Мауди начала делать первые шажки, Амброс стал не на шутку опасаться, что отныне и надолго от нее не уберечь ни одну вещь. Ребенок не интересовал его. Вплоть до предновогоднего дня в канун 1974 года. Ибо тогда с Мауди произошло нечто весьма странное.
В перспективе того, чему суждено было свершиться в ее жизни со всей ее чудовищной непостижимостью, случившееся можно истолковать как первую зарницу. Слабый проблеск света в пасмурном небе. Мгновенное просветление облачной завесы. Однако не стоит торопить ясное осмысление этого еще сумеречного ландшафта жизни.
Был туманный день, четверг, 31 декабря. Амрай уехала в город за покупками и оставила Мауди на попечение Амброса. Зная, что он не из числа чутких отцов, с малышкой она рассталась скрепя сердце. Когда приходилось отлучаться на более длительный срок, она отдавала дочку либо Марго, либо Инес, в доме которой она могла поиграть с Эстер, почти сверстницей.
Мауди было уже больше четырех лет, а она до сих пор не произнесла ни единого словечка, ей нравилось, сидя на корточках, играть на темно-синем канапе. Здесь были только она и пластмассовый телефон. Она подносила к уху трубку, прислушивалась, крутила пальчиком диск, и тогда звучала мелодия. Девочка кивала и обращала к трубке какие-то одобрительные возгласы. Казалось, в эти мгновения Мауди забывает обо всем, что ее окружает, и Амброс позволил себе удалиться в свою мансарду.
Он повернулся спиной к ребенку и уже шагнул на ступеньку угрожающе крутой деревянной лестницы, как вдруг почувствовал странное проникающее прикосновение к коже затылка. Нечто вроде энергетики пристального взрослого взгляда.
Подобное чувство он испытывал всякий раз, когда покидал кафе «Грау», ему казалось, что он чувствует глухую дрожь под кожей затылка, поскольку в него разом вонзались взгляды всех присутствующих.
Он медленно обернулся. Ребенок, прямой как свечка, стоял на полу и так смотрел на Амброса, как на него никто еще не смотрел. Но ребенок настиг его своим взглядом, это были глаза взрослого человека. Более того, глаза человека, повидавшего на свете все, что того стоит. Глаза, излучающие силу почти жуткого авторитета. Авторитета, не нуждающегося в утверждении. Сияние всеконечного знания.
— Мауди, — произнес Амброс, задыхаясь от ощущения внезапной капитуляции.
Ребенок поднял правую руку, провел ладошкой по лицу и медленно сомкнул пальцами веки. Это было настолько точное движение, какого от ребенка ожидать просто немыслимо. В левой руке девочка держала маленького Штана, любимую мягкую игрушку, тряпичную собачонку, которая была когда-то белой, но от бесчисленных трепаний и валяний приобрела дымчатую окраску и потеряла форму.
Амброс заметил, как пальцы ребенка все цепче сжимают тельце игрушки и все глубже с недюжинной силой впиваются в нее.
И вдруг Мауди рывком подняла тряпичную зверюшку и припала к ее левому глазу. В этой позе она простояла несколько секунд. Потом уронила потрепанного Штана на пол, открыла глаза, подняла их на Амброса, задержав на нем долгий взгляд, и обвеяла его такой теплотой, какую он еще не чувствовал в присутствии ни одного человека в своей жизни.
И тут он до костей проникся неизъяснимым покоем, и все вокруг пришло в легчайшее движение. Даже стены тесной башенной комнаты заколыхались, точно гардины при слабом ветре.
Потом он услышал, как учащается дыхание ребенка. И Мауди издала звук, который он не смог расшифровать. Был ли это возглас радости или крик ужаса? Дыхание все не выравнивалось, и тут Амброс взял дочку на руки и прижал к груди.
Голова Мауди, как пушинка, опустилась на сгиб его локтя. Дыхание успокоилось, и ребенок начал плакать, он кричал во все горло, и казалось, этому не будет конца. Амброс целовал девочку десятки раз. Он пел, баюкал, делал все, что, как ему помнилось, делала Амрай, когда Мауди была чем-то растревожена.
Только после возвращения Амрай плач наконец утих. Ребенок уснул и проспал весь день. И всю новогоднюю ночь.
Где-то через неделю после этого случая, о котором Амброс не проронил ни слова, Мауди вдруг заговорила. И так быстро овладевала речью, что можно было подумать, она давно держала слова в голове, но не чувствовала охоты их произносить. Однако говорила она очень редко. И с собой, и с другими. И стоило ей что-то сказать, как разговор взрослых замирал мгновенно. Всех тяготила эта почти монашеская молчаливость, и у всех словно гора сваливалась с плеч, когда Мауди снова — а это был еще, конечно, детский лепет — демонстрировала дар речи.