Наконец, я и Гама оказались у небольшого магазинчика, намереваясь в нем что-нибудь купить. Здесь мы встретили своих коллег, которые уже приобрели кое-что из продаваемых товаров. Я попросил Гаму подсказать мне, какие купить сладости для моих братьев. Но Гама посоветовал обратиться к продавцу кондитерских изделий. Когда же все покупки были сделаны, весь городок обойден, и у нас до отхода машины оставался час времени, Гама повел меня в укромное место в кустарнике с таким серьезным видом, что я понял: меня ждал доверительный разговор. И испугался. Готов ли я к этому самому доверительному разговору с Гамой?
Мы уселись в небольшой ямке, прямо на солнце, защищенные от ветра и каких-либо воспоминаний. Вот тут-то не без страха Гама спросил меня:
— Лопес! Ты… тебе нравится в семинарии?
Я задрожал. Поскольку я очень уважал Гаму и очень ему верил, ответ мой, который я теперь, после разговора с ректором, дал ему, был огромен, как жизнь. Какое-то время я помолчал, как бы оценивая то расстояние, которое должны были преодолеть сказанные мною слова, и робко сказал:
— Нет, Гама, мне совсем не нравится в семинарии.
— Как и мне, — воскликнул он дерзко.
Но тут же с грустью заметил, что мать его мечтает, чтобы он стал священником.
— Я еще раз хочу попытаться, попытаться объяснить ей, что у меня нет призвания. Но если она меня заставит после каникул вернуться в семинарию, тогда я…
Он резко, точно на краю обрыва, остановился, глядя на меня чуть ли не с ненавистью, словно на это признание вынудил его я. Но я все же спросил его:
— Тогда что, Гама?
— Ничего.
У него была идея, которую он вынашивал в своем сердце, надеясь, что она защитит его от горечи жизни. И я почувствовал, что ему было необходимо высказаться, разделить с кем-то тяжесть своей мечты. Но и одновременно понял, что я слишком мал и могу навредить ему и потерять его. И не настаивал. Взглянул на его искаженное от злобы лицо, на его большие руки, опирающиеся на ручку зонта, и молча, от всего сердца посочувствовал ему.
В четыре часа вечера машина, шедшая в мою деревню, должна была отойти от станции. Это был старый открытый грузовичок со скамейками от борта до борта. Поскольку желавших ехать всегда хватало, запаздывавшим приходилось садиться между скамейками на свои вещи или просто на пол. Я и Гама уселись на первую скамейку — рядом с кабиной водителя. И мы, как серьезные мужчины, молчали, пока машина спускалась в долину Мондего. Дорога, прижимаясь к горе, шла вниз серпантином. А внизу, в долине, вставшие на колени жалкие деревушки молились на окружавшие их и угрожавшие им горы, по которым я так томился вековой тоской. Я знал, что за горами моя деревня, и потому смотрел на них с благодарностью. Солнце быстро садилось, и повернутый к нам склон горы очень скоро стал темен и огромен. Однако шедшие от подножья вверх узкие, петляющие от усталости и тоски тропинки были еще видны, и мне казалось, что, достигнув высшей точки, они не спускаются по ту сторону горы, а поднимаются в самое небо… Время от времени огибая гору, грузовичок оказывался на краю пропасти, рискуя стать частью этого величия и вечности. Инстинктивно я выбрасывал вперед руку, заставляя какое-то время ее парить над долиной, словно хотел как можно дальше отодвинуться от открытого пространства или, приветствуя наступление вечера, который теперь опускаясь на печальные деревни, на смиренный покой дымящихся очагов, чертил великий знак креста в твердой уверенности скорого пришествия ночи.
Наконец глазам нашим открылось плоскогорье. Гама, все так же молча, собрал свои вещи — мешок и пакеты. Потом протянул мне руку и тихо сказал:
— Так, Лопес, если мы больше не увидимся…
Я побоялся ему ответить: что будет, то будет. Но вдруг, увидев Гаму, как бы по другую сторону от себя, я от неожиданного стыда ощутив боль в желудке, как улитка, ушел в себя. Если Гама уйдет из семинарии, он автоматически перейдет в лагерь врагов и станет одним из тех, кто оскорбляет нас, называя воронами и попами, и я должен буду защищаться от него, кипя ненавистью или выказывая безразличие. Чувствуя это, я чувствовал и то, что теряю своего лучшего друга. Я сжал руку Гамы, а Гама — мою, крепко, точно нас должна была разлучить смерть. Наконец наш грузовичок остановился, чтобы Гама мог сойти. Это произошло на одном из поворотов в Селорико, где у дороги, идущей в Транкозо, его ждала укутанная в шаль девушка и ослик. Гама спрыгнул, поднял мешок и зашагал прочь. Еще я увидел, как он обнял девушку, без сомнения — это была его сестра — и привязал мешок к седлу ослика.
Грузовичок постепенно пустел, пассажиры один за другим сходили, кто около деревень, кто около идущих к ним дорог. Наконец я остался один. Спускалась ночь, холодная, недвижная, звездная. Когда же грузовичок оказался на повороте дороги, о котором я так долго мечтал, потому что именно с него была видна моя земля, я пал духом перед спустившейся ночью и моей беззащитностью. Страх парализовал меня, страх или нахлынувшее ко всему вокруг безразличие.
IX
Я спрыгнул с грузовичка и огляделся в надежде увидеть того, кто встречал меня. И увидел мать, обеспокоенную, одетую в черное. Я бросился к ней, как к единственному прибежищу. Она молчала. Потом быстро поцеловала и глухим надтреснутым голосом сказала:
— Вон сеньора. Посмотри, вон сеньора.
Но сеньора дона Эстефания уже была рядом, ее голос сек мои уши:
— Мальчик! Пошли!
Служанка взяла на голову мой мешок, и мы с сеньорой пошли вслед за ней. Сделав несколько шагов, я обернулся, чтобы посмотреть на оставшуюся стоять мать. Но кругом была непроглядная ночь. Мрачные, укутанные в плащи мужики то и дело обгоняли нас, стуча по дороге деревянными башмаками. С покрытых снегами гор дул сильный холодный ветер и подмораживал мое лицо. Я хотел спросить мать о Жоакиме, о Марсии, я ведь был полон надежд на каникулы в кругу семьи, а оказался снова один, да еще во власти строгой доны Эстефании. Будучи замужем за капитаном казармы и имея шестерых детей, дона Эстефания была строгой, набожной и бесчеловечной, как высохшая старая дева. Жила она на краю поселка в старом особняке недалеко от церковного двора. Длинный темный коридор, шедший по всему дому, доходил до моей комнаты, которая находилась рядом с кухней. Это была маленькая, выкрашенная в желтый цвет комната с зарешеченным окном, начинавшимся у пола и выходившим в большой сад, заросший деревьями. Я разобрал свои вещи, вымылся и пошел поздороваться с сеньором капитаном и всеми детьми. Они задавали мне вопросы, о чем хотели, а дона Эстефания все время следила за мной, сложив на груди руки, и, как только вопросы закончились, приказала идти ужинать.
— Этот год еще поешь на кухне. Следующий будешь есть с нами за одним столом. Будущий посланник Божий должен уметь общаться со всеми слоями общества.
Эту сложную фразу она произнесла на одном дыхании, и, когда закончила, я пошел есть. Между тем есть на кухне мне было больше по душе. К тому же моя сестра, работавшая у доны Эстефании служанкой, за столом не прислуживала. И мне было куда приятнее быть на кухне. Ведь на кухне я знал почти всех слуг — и Кальяу, и Жоану, и Каролину, хотя Каролина в доме начала работать недавно. Жоане, должно быть, было лет тридцать, в дом ее взяли лет шести-семи, вот и выходило, как говорила хозяйка, что ей тридцать. Каролина была взята относительно недавно, и положение ее в доме было особое, так как она пришлась по вкусу сеньору капитану. По меньшей мере по вкусу. Так думал я, сидя на кухне, где был под защитой.