На Кольцовке было много чудес. Однажды там разбросали иглы. Длиннющие, я таких просто никогда не видела. Они были аж по 20 сантиметров с огромными ушками, в большом количестве. Что ими шили? Носки для великанов штопали? Я потянула к себе одну особенно длинную иглу, за которую с другого конца сзади схватился Тольки Батищева младший брат. Я отдернула изо всех сил руку назад – «и-и-и-и!!!» – завизжали сзади. Батищев-малой убегал. Кулаками удерживал кровь, прижав к лицу.
Уроки самообороны
Мама сказала: «Никогда не жалуйся. Будут бить – давай сдачу или терпи. Зато и жалоб на тебя я не приму». Я была ростом с курицу, а отца посадили в тюрьму, и поэтому хорошего на Кольцовке ждать не приходилось. Да и тюрьма отца была не такая, как у всех на Кольцовке, не воровская, не как у людей, а другая, о которой мама сперва говорила мне, что папа уехал в длительную командировку. Через несколько месяцев все же выяснилось, что отцу «дали десять».
И когда родители братана Толяна пришли к маме жаловаться, что я их мало́му чуть глаз не выколола, мама жалобу не приняла. Я тогда сказала, что ему в глаз попал салют. Все поверили и бить не стали.
Это оттого, что я была ростом с курицу.
Синь-Сунь
Это очень важно – двор. На Кольцовке была королева – Лелька Цзян по прозванию Синь-Сунь. Лелька была маленькая, черноглазая, и по ней умирали. Лелька была наполовину китаянка, а ее мать звали Фаина. Фаина была женщина страстная. Из их окон, когда на обед приходил домой муж-китаец, лились рулады, от которых дрожала куча палых листьев, подметаемых дворничихой тетей Паней из-под уходящих уже на осенний покой двух дворовых лип. Лелька была королевой двора и над ней реяло ее китайское происхождение, как первая тайна, а мне хотелось играть только с ней, но она об этом не догадывалась. Лелька только однажды приняла меня в игру – обычную для тех, кто в шесть лет спит с отцом и матерью в одной комнате…
– Это то, чем занимаются твои папа и мама, – сказала она.
Я возмутилась:
– Никогда! Никогда не делают они такую гадость!
Толька Батищев, воровской сынок, подбил нас на это. Он был врач, а мы лечили у него наши глупости – наши цыплячьи глупости, это тогда так называлось – «лечить глупости». Глупости лечили у Тольки, в его воровской комнате, с крашеным красным полом, изрубленным топором, – прямо на полу кололи дрова на растопку в печке-голландке. Изрубленный пол был чистым, очень чистым, Толькина мать его до блеска протирала накануне ухода в тюрьму. Мать уходила по утрам в тюрьму, где работала охранницей. Отец Тольки тоже был в тюрьме – работал там электриком, и воровская комната была в полном Толькином распоряжении до вечера, а там, на кровати с шишечками, Толька распяливал Лельку, привязывал ноги к столбикам бельевой веревкой, чтобы ясней видеть ее глупости, и я видела, как он шарил пальцем в этих ее китайских глупостях, и они предлагали мне то же самое делать, под солнцем, проступавшим сквозь приклеенную к стеклам газетную бумагу – Толька приклеивал ее днем, чтобы соседи ничего не видели…
Я помню этот Толькин палец, и то другое, что он нам однажды показал, что-то свое, из прорехи в шароварах, большое и красное. Потом, чтобы нам это показать, он заставлял нас с Лелькой таскать ему пустые бутылки. Это из-за его штуки, скользкой и красной, как молния появлявшейся на секунду из байковых лыжных шаровар, стащила я тогда ту самую бутылку, вылив в раковину тот самый мускат, украденный у родителей, – откупорила и слила в раковину, обколов горлышко. Мускат был бы последним для них – перед длительной командировкой отца.
Лелька отобрала у меня чашку с китайцем – она все всегда у всех забирала. Я нашла чашку на помойке. Была эта помойка волшебной. Все помойки были как помойки. Там тоже всегда можно было что-нибудь да найти – стеклышки и катушки, куклу без головы. Но та помойка считалась особой. В ней грязи не было, одни какие-то черноватые сосновые иглы, вроде бы прошлогодние. В иглах лежали бирюльки, такие маленькие горшочки из дерева, и тарелочки, и много разнообразных стеклышек, цветных, даже таких, что на просвет были опаловыми, с желтым огоньком в мутно-голубом, и с крапинками чего-то красного и коричневенького.
Мне никто никогда в жизни так и не поверил, что была в моем детстве такая помойка, с иглами, и в иглах – ну да, раковины, с рогами и завитые. Я все это с помойки приносила, и никто не верил, что эта помойка была. Там я нашла и чашку с китайцем. В виде китайской головы, а на месте подбородка у самого донышка дырка. В дырку я всунула мочалку – вот и настоящий китаец, с мочальной бородой. Но его у меня отобрала Лелька. Позже, в эмиграции, Лелька, став баронессой, сказала мне:
– Я ненавижу тебя. Я буду ненавидеть тебя до самой твоей смерти. Ты – гадина, ты заставила вынуть у меня из кока гребень!
Гребень и вправду был в Лелькиных волосах. Там еще были свечки, на которые Фаина накручивала Лелькины локоны, чтобы они вились трубочками. Лелька вся ходила в заграничном, Фаина работала в комиссионке, и Лелька была разодета, расфуфырена, и форма школьная у нее была не коричневая, а зеленая, бутылочного цвета, сшитая на заказ, а на ногах у нее были длинные носки, которые Фаина звала – гольфы. Лелька пришла в наш первый класс с коком на голове, а по бокам свечками – локоны. Учительница повела Лельку в уборную, вместе со всеми девочками из первого класса «А». Она была старой и седой, и она схватила Лелькину голову и сунула под кран. Вскоре от ее трубочек ничего не осталось, ничего, кроме мокрых черных сосулек, с которых лились ручьи на зеленую форму с большим кружевным намокшим воротом.
– А кок? – сказала я.
И кок, последнее, что только Лельке и оставалось, также был осквернен! Кок держался на всунутой внутрь гребенке, и ее вынули тоже.
– Как я тогда тебя ненавидела! Кок остался бы, если бы не ты! Я прокляла тебя! Я прокляла тебя навсегда! – сказала мне Лелька, когда мы встретились с ней в Германии много лет спустя.
А я – я ведь уже тогда, в первом классе, отлично сознавала, что это подлость. Что это низость – помогать публичной казни, и странное чувство низменного ликования я помню и не забуду никогда. Но Лелька меня тогда, по-видимому, и правда прокляла, и то стыдное стадное чувство осталось во мне навсегда. Оно осталось во мне, чтобы никуда не уйти, – на всю жизнь, на все годы.
Мой грех. Самая большая подлость в жизни. А Лелька в Германии стала баронессой. Ее первый муж – сын Великого Перебежчика на Запад, политолога-кремлинолога, автора «Технологии власти» – проиграл в рулетку в Висбадене чеченскую саблю отца, их мюнхенскую квартиру и ее колготки. Она пошла с ним разводиться, пришла к адвокату. Лелькин адвокат был барон. Она вышла замуж за своего адвоката. Теперь Лелька «фрау» и «фон» и у нее в Баварии в родовом замке у собственного озера, какого-то «… зее» (не помню точно названия) над камином и крыльцом прибиты головы убитых бароном кабанов и оленей. Ее знатный муж играет на рояле в салоне, украшенном коврами и шкурами, пьет искусственный ром, оттого, что он лучше настоящего.