Сегодня заглядываешь на лекурбовский рынок, как заходят в старый двор, чтобы посмотреть, кто еще остался из прежних продавцов, лица которых помнишь отчетливее, чем иных знакомых; чтобы услышать еще раз, как они, бойко заворачивая в небольшие коричневые бумажные пакеты из пергаментной бумаги фрукты и овощи, обращаются с вопросом, перед которым трудно устоять: «Et avec ça?» («Что еще?»)
За четыре года район, ограниченный по периметру улицами Лекурб — Бёре — Вожирар — Камбронн, стал родным. Поэтому так странно было оказаться много лет спустя на встрече с руководителем инвестиционного фонда в офисном здании, стоящем в самом начале улицы Лекурб. Это было все равно как прийти на деловую встречу в подъезд, где была твоя квартира.
На Бёре происходило погружение в будничную жизнь. Французские реалии переставали быть отвлеченными понятиями: «Рено» — машина корпункта, «Призюник» — магазин, куда ходят за продуктами, и не только тема в учебном пособии по языку.
«Своими» постепенно становились и местные политики. Чтение ежедневных газет, просмотр вечерних выпусков телевизионных новостей — по нескольким каналам, чтобы была возможность сравнивать, разговоры за ужином в гостях, в предбанниках радио— и телестудий перед прямыми эфирами — это погружало во внутреннюю политическую жизнь с ее перипетиями, анекдотами, меняющимся раскладом сил, альянсами и противостояниями разных масштабов. Тогда это имело смысл. Ты следил за выступлениями, вникал в детали биографий, отмечал любопытные факты, читал «сенсационные» книги, и в результате это оказывалось частью твоего собственного мира, хотя вся эта информация и не представляла особого интереса для московской аудитории. Чем больше ты ориентировался в этом, тем глубже погружался во французскую жизнь, жил здесь и сейчас, следовал местным правилам. Например, не полагалось заворачивать свежий хлеб ни в бумагу, ни тем более класть в пакет, а надо было нести его как древко флага или, еще лучше, как газету, зажав под мышкой.
На просьбу перезвонить люди откликались, что во все времена является ценным качеством. С обращениями, исходящими от журналиста, считались. Мешал внутренний цензор, который заранее отсекал все, что не имело шансов пройти. Потом становилось понятно, что это и было самое интересное. С появлением «Московских новостей» Егора Яковлева возможностей стало больше.
Самая первая заметка была написана о маловыразительной международной конференции по химическому оружию и продиктована из коридора посольской гостиницы на рю де Гренель. Но запомнилась не она. В тот год в Париже шли проливные майские дожди, вся пресса кричала про аварию в Чернобыле, но наш посол на пресс-конференции успокаивал, передавая информацию из Москвы: произошел химический взрыв, его последствия ликвидируются и опасность надумана.
В тогдашней международной журналистике распространенным жанром служили интервью в преддверии или после официальных встреч в верхах, конференций. Фамилия и должность собеседника были важнее сути самого разговора. Президенты, премьеры, министры: Миттеран, Ширак, Жискар д’Эстен, Барр, Шабан-Дельмас, Дюма, Сеген, Кушнер — это то поколение тяжеловесов французской политики, с которыми я встречался лично. Многое из того, что именно они мне говорили, стерлось, но остались детали, которые не соответствовали жанру, — обстановка в квартирах и кабинетах, манеры, стиль костюмов и цвет галстуков. Премьер-министр Жак Ширак, например, курил одну за другой сигареты «Филипп Моррис» с мультифильтром, которые он доставал из пластиковой пачки, продававшейся, похоже, только в Америке. Разговор с ним состоялся за несколько дней до его официального визита в Москву. Когда он вернулся назад, то поделился своими впечатлениями о советской прессе: «У них там именно такие журналисты, которые мне по душе. Когда им говорят: „Кусайте кого-нибудь“, то они кусаются, а если им советуют обращаться помягче, то они становятся милыми».
Еще был такой жанр общения, как прием «гостей из Москвы». Они искренне радовались, если кто-то из местных мог их встретить, накормить, что-то показать, куда-то с ними съездить.
Каждый раз после встречи московского поезда, спускаясь на машине от вокзала к центру города, я смотрел на Париж как бы заново, глазами приезжего. В отличие от довольно непримечательной дороги А1 из аэропорта, для железнодорожного пассажира настоящий Париж начинался сразу после выхода на перрон под дебаркадером Северного вокзала — обозначавшего, что ты уже в Европе. С привокзального паркинга мы выезжали сначала на длинную рю де Мобеж, прорезающую те северные кварталы, где тогда почти не приходилось бывать, потом ехали по узкой Ле Пелетье и поворачивали направо на нарядный в любое время суток бульвар Итальен, затем огибали церковь Мадлен с цветочным рынком рядом, фашоновским гастрономом и попадали на улицу Руаяль, а уже по ней добирались до площади Согласия. Здесь требовалось сделать паузу.
Это была та Конкорд, про которую Андре Моруа заметил, что на ней «путешественник сразу же понимает, что находится в великой стране». Это была та узнаваемая Конкорд, которую до этого приходилось видеть лишь во французских художественных фильмах, как правило полностью заставленную сошедшимися в клинче машинами, стоявшими бампер к бамперу, с нервными водителями, нажимавшими на клаксоны. Приостановившись на несколько минут на площади, гостю показывали главное: слева — сад Тюильри и Лувр, справа — уходящие к небу Елисейские Поля с аркой, прямо по ходу движения — здание Национальной ассамблеи и правее парламента саму Башню. Как написал англичанин Грэм Робб, «Лувр, Обелиск, Триумфальная арка — стрелка компаса цивилизации, историческая ось, проходившая тонкой прямой линией в центре земного шара: в одном направлении Великая пирамида Гизы, в другом — остров Манхэттен. Теперь на этом пути встала громадная башня Ган (название крупнейшего страховщика) — такая высокая, что никогда не будет выглядеть строго перпендикулярной».
Действительно, несмотря на захватывающий вид с площади, уже в тот момент можно было обращать внимание московских гостей на нарушение перспективы и появление чужеродных объектов в проеме Арки — небоскребов, вынесенных за городскую кольцевую дорогу в районе Дефанс. Что-то здесь у французов не получилось. Историк культуры и социолог Жан Бодрийяр дает свою версию, почему в Дефансе неуютно: башни скованы автострадой, как кольцом, а им бы вырваться на волю, бороться за пространство, как в Америке. В концепции внутреннего устройства квартала Дефанс — площадей, скверов, мест для ресторанов — заложена некоторая искусственность. Стоило ли вообще французам втягиваться в соревнование с Лондоном в этой весовой категории?
…В последующие дни катались по проверенным маршрутам: вниз по полям — от Арки до Конкорд, поднимались по серпантину на Монмартр, пешком проходили по улице Муффтар от лицея Генриха IV до станции метро «Сансье-Добантон», по субботам и воскресеньям ездили на блошиный рынок у ворот Сент-Уан. Рынок производил сильнейшее впечатление на человека, прибывшего из страны, где отрицался культ старых вещей, а на помойках порой находили антикварную мебель. По вечерам, конечно же, заезжали в Булонский лес и на рю Сен-Дени, где у входа в дешевые гостиницы дежурили проститутки. Вот уж поистине разительный контраст между тем, что было раньше и стало теперь. Как и 42-я улица на Манхэттене, Сен-Дени кардинально преобразилась за последние двадцать лет. Пройдет еще немного времени, и это будет самый живой квартал города, новый вариант популярного сейчас района вокруг рю Оберкампф.