Отец пришел за мной, я его попросила. Он закусил нижнюю губу и повел меня за руку к двери.
У нас нет денег на нянек!
Но я ведь хотела Добрую Душу в мамы, а не в няньки! Но он меня не услышал. Со мной он часто бывает глухим, а в магазине слышит всех. Кстати, завезли партию цветных карандашей, какой-то набор оказался бракованным – в нем не хватало одного коричневого. Из трех. Продавать нельзя, только дарить, и только – мне! Даже белый есть в наборе. Один. Не бывает разных белых. А за ним желтый, как яичный желток, желтый, как лимон, желтый, как песок…
Теперь все, к чему ни прилеплялись мои глаза, оказывалось у меня в руках. Цветные карандаши… Они были незаточенными, и отец дал мне точилку. Молча, без причитаний. Я уютно расположилась в своем углу, в подсобке, постелила оберточную бумагу на пол – сточенный грифель я потом ссыплю в кулек – и вставила белый карандаш в отверстие. Я крутила его, тонкая зубчатая лента с белой окантовкой вилась спиралью, освобождая грифель… Вот проклевывается цвет в форме остроугольных конусов – светло-красных, вишневых, алых, – поточенный карандаш занимает свое место, на смену ему вышагивает другой, засовывает голову в дырку… Такими карандашами можно рисовать только на хорошей бумаге, плотной, с меленькими, почти незаметными пупырышками.
Не трогай, запятнаешь! Это дорогая бумага, для богатых. Бедные художники рисуют на тонкой, оберточной или упаковочной.
Меня обуял гнев. Я затопала, завизжала.
Гадкий ребенок! Что ни дай – все мало!
Раз так – буду рисовать только на плохой. И что же? С моих угольных набросков летит черная пыльца, с полотен, кем-то скатанных в трубки, падает краска, пастель проедена тлей и древесным жуком.
По выходным отец «выгуливал» меня в сквере, неподалеку от дома. Выгуливал! Если бы… Он садился на скамейку и клевал носом, а я смотрела во все глаза на детей, как они крутят веревочку и укачивают лялек в игрушечных колясках. Я не хотела играть. Тогда отец купил мне целлулоидного пупса – чтобы вместе с ним, законно, войти в детский коллектив. Этот пупс был хуже мертвых. Я пыталась оживить цветными карандашами каждую клеточку его холодного тела. Наслюнявишь – точка, наслюнявишь – точка. Я выкрасила мочалку и прикрепила ее к целлулоидной башке. Я раскрасила ему глаза и нарумянила щеки, но он не оживал.
Я вынесла его на руках подышать воздухом, я держала его на солнышке, чтобы он опомнился. Нет! Надо было похоронить пупса сразу, еще до того как он, размалеванный, будет осмеян детьми. Ну и пусть смеются! Мы с пупсом отошли в сторонку и уселись на скамейку, рядом с нарядной фрау.
Какой миляшка! – Нарядная фрау прикоснулась мизинцем к целлулоидному лбу. Ей явно приглянулся мой пупс. А мне приглянулась она, вернее, тени от цветного зонта на ее белом платье. Пусть бы она стала моей мамой!
Отец дремал. Лицо его было спокойным, наверное, ему приснилось, как я подружилась с детьми и катаю пупса в чужой игрушечной коляске. Я разбудила отца и подвела к нарядной фрау. – Познакомьтесь! – Шарлотта Шён, очень приятно. – Я вложила руку отца в руку Шарлотты Шён.
Таинственная прелесть Шарлотты испарилась в ту же секунду, как она закрыла цветной зонт и, опираясь на него, вошла в наш дом в сопровождении носильщиков. Новый разлапистый шифоньер стал спиной к моей кровати, а два сундука с одеждой внесли в жилье запах ванили и нафталина. Отец все больше становился похожим на ворона, а Шарлотта – на сороку. Две птицы. Он каркает, она стрекочет. В их слаженном дуэте – «Куда пошла? Куда она пошла?», «Когда придешь? Когда она придет?» – фразы двоились, второе лицо менялось на третье.
Я искала мать, но нашла жену отцу, и, как позже выяснилось, неподходящую. Вернее, неподходящим был мой отец. Он так орал на Шарлотту, так над ней измывался, что мне приходилось вставать на ее защиту. Какая гадость – семейная жизнь! Наверное, мама Каролина, поняв это, умерла с горя.
А ночью они ворковали: «Шарлоттеле! Симонке! Пуппеле-муппеле!» Язык-дразнилка. Только бы у них не было детей! Мысль о сестре или брате лишала сна, и я вслушивалась в возню за шифоньером.
Они вздыхали и охали, а Шарлотта иногда визжала. Эко дело! Какие там секреты? Понятно, что им это нравится. Два голых тела, прижатые друг к другу, – приятно. Даже когда сама себя гладишь, приятно.
Днем они ругались по-немецки, а ночью шептались на идише. Идиш – язык ночи. Я его забыла.
2.
Чем больше смотришь на часы, тем меньше остается времениМеня отдали в школу за углом. Я могла ходить туда сама. Всех ведут за ручку, я – сама.
Самое интересное в школе – это дорога к ней. Спозаранку голодные глаза поедом едят все, что попадается на пути; не разжевывая, заглатывают разлапистый красный лист с прожилками вен, корявый ствол, обвитый своими же корнями, желтые гроздья акаций вместе с узорчатыми листьями-перьями, трубу в гармошку, высовывающуюся из окна, голую проволоку на балконе. Вчера она прогибалась под тяжестью наволочек и простыней, а сегодня выпрямилась, натянулась, сегодня она свободна. «Не смотри по сторонам, бери пример с отца, он никогда не опаздывает!»
Чем быстрей идешь, тем меньше видишь. Разве скорый поезд способен разглядеть дома и деревья? Он несется по расписанию.
Такая же жизнь и у взрослых – каждые пять минут они смотрят на часы, только художники живут без времени, и если подумать – а думать некогда: звенит звонок, и я тяну на себя тяжелую ручку двери, – чем больше смотришь на часы, тем меньше остается времени.
Чтобы ко мне не цеплялись, я аккуратно выполняла домашние задания. Расположение одноклассниц покупалось за ластик, любовь и восхищение – за карманный фильм про лягушку, на глазах превращающуюся в принцессу. Мы девочки-лягушки, но мы станем принцессами, есть перспектива!
Арифметика лучше всего усваивается на свежую голову. Девочка вышла из школы в девять ноль-ноль, а домой пришла в девятнадцать ноль-ноль. Сколько минут занял путь от школы до дому? Где же она столько времени пропадала? А это уже задача не арифметическая.
В тяжелых ботинках на шнуровке я обгоняю фаэтоны, запряженные лошадьми, бегу и не могу остановиться – откуда эта волшебная легкость? Передо мной расступаются улицы и прохожие. Ветер растаскивает облака, и в небесной пряже появляются синие дыры. Они уменьшаются на глазах, затягиваясь облачной пеленой, небо становится свинцовым. В Саду роз выплескивается из медных труб вальс.
Концерты в прохладе парков – черно-белые мужчины и разноцветные дамы, их одежда сливается с вывесками на музейных фасадах – оттиск картины Климта, выставка группы «Сецессион», графика Шиле… Прошмыгнуть в кафе, полюбоваться на соцветия плафонов и бежать – набраться духу и подняться по широким ступенькам Музея искусств, просочиться без билета и там увидеть «Крестьянскую свадьбу» Брейгеля – сколько людей, и у каждого – свое лицо, и все они на картине двигаются – едят, кормят тощих собак… Как это сделано?!
В больших книжных магазинах можно брать с полки любые альбомы и рассматривать их сколько душе угодно. Как написана прозрачная одежда на голой Юдифи? Кто придумал сфинксов и человекоптиц с острыми клювами? Как сделаны пальцы ног на египетских рельефах? А пирамиды? А статуи майя? По каким лестницам взбирались в небо мастера, чтобы придать камню форму?