Ознакомительная версия. Доступно 8 страниц из 36
Он язвил меня своей ровной силой, перебарывающей не только детали и частности, но и подминающей все условности текущего: полуденного жара, подступающего обеденного времени, в конце концов, сумерек, протискивающихся по-пластунски в эту нашу комнату.
Его выразительность непереносима.
Я должен все время отворачиваться, так как это близко к отвращению анатомического театра с плотской какофонией жил, разрезов, вывороченных пластов клетчатки и фартуков эпидермы. Выразительность совершенно бесплодная в своем грузном отвращающем высокомерии, которое... О... только отступи мы на шаг и отвернись, сменится печалью, в свою очередь такой же непрочной, как и радость.
Мы с мамой придвинулись чересчур близко.
Мы вдвинулись в кишение и хаос.
Мы потеряли из вида спасительные детали, а вместе с ними и жалость.
Это роение – абсолютно чуждое и безобразное – нас не касается.
Мы уже не тратим, ужаснувшись, на него своих сил и чувств.
– Ганя, сколько еще это может продлится? – мама читает мои мысли. – Еще неделю? Я не выдержу. Я ненавижу это тление, пролежни, вонь. Я и ее уже ненавижу... Я уже не могу дождаться. Это ужас, что я это говорю тебе. Господи, к чему все эти испытания?
6
...Этой семейной темы я никогда раньше от нее не слышал, видимо, бабушка поведала ее маме не так давно, в один из редко случавшихся просветов, когда со дна ее уже отдыхающей памяти всплывали, подобно болотным мутно-зеленым пузырькам, всякие стародавние случаи: полусны, полу-были, перемешанные между собой, взбитые в один неправдоподобный коллоид, где в суспензию ущерба и жалоб иногда подмешивалась какая-то хрусткая живая примета, крупинка смысла, заставляющая поверить во все повороты и лакуны сюжетной и временной путаницы.
Вот во время первой, или, как еще говорила бабушка, империлистической едут они всей семьей на телеге через какие-то осенние широкие поля, луговины и рощи по старой узкой польской дороге, я вижу этот пробор в лесной шевелюре с высоты птичьего полета, по краям небес полыхают зарницы дальних разрывов; девочки – Магда и Лизочка – рисуют при этом на привалах в блокнотиках остренькими колкими карандашиками всякие пейзажи, Магдочка, конечно, талантливее; глубже в Россию бегут они, и дальше следовала чересполосица снегов, жары, убитого или павшего мерина с кайзеровским клеймом на боку, луж спирта, разлитых по земле в центре Смоленска, мужиков, припавших к этим лужам, мешочка маленьких золотых и крупных серебряных монет – ими, полновесными, в пути, расплачивалась их мать. Тут бабушка (мама, похоже, копирует ее манеру речи) себя обрывает, делает большие глаза, прикладывает палец к устьицу чуть вытянутых губ и показывает в сторону дальней маленькой комнаты, где сидела в одиночестве баба Магда, действительно, ставшая скаредой и скопидомкой. Ну и там другие случаи...
Впрочем, ничего такого неправдивого в этих историях не было, как оказалось в дальнейшем.
А что касается мешанины из снов и яви, то в разгромленной монтажной своего сознания среди обрывков кинолент в полном развале и хаосе бабушка рассматривала на мерцавшем экранчике своего ума лишь те, до которых могла дотянуться, те, что попадались под руку. И как хорошо, что ей еще хоть что-то попадалось, как славно, что ей еще что-то этакое было по силам выудить – вроде бы вполне дельное и целесообразное, а не просто стоять, покачиваясь кошмарной полуодетой уткой средь бела дня у большого замутненного зеркала и с явным недоверием глядя в свое тусклое отражение, которое мнилось ей, наверное, какой-то старой незнакомой женщиной с раздражающим молочно-мутным бессмысленным блеском широко распахнутых очей.
О, как хорошо, что у нее, той отраженной, хватало гордости в конце концов, гордо вскинув брови, отойти куда-то за пространство стекла, то есть разминуться с бабушкой, словно с соседкой по нашей коммунальной кухне, не разговаривают с которой уже лет десять. Бог знает из-за чего.
Может быть, младенец, если б не поленились вовремя его расспросить, пребывавший в свои баснословные года в темной тесной утробе, мог бы поведать о том, как он был там плавал сперва щучкой, потом толкался зверьком, а до всего этого трепетал ворсистым шариком – дышал жабрами, повиливал хвостиком, перебирал щетинками, смотрел дюливиальные мультики во сне, трепыхая ластами и тем сгустком, бутоном лепестков, что еще нельзя поименовать телом?
Может быть, если б заговорил...
Ну а бабушке предстояло замолчать, погрузиться в такой же дородовой густой сумрак, и она загодя выбалтывала маме последнее, что помнила, освобождаясь от мишуры, каковая и составляла весь смысл ее утекающего нынешнего бытия, чтобы подготовиться к важной запредельной жизни икринки, например.
Недаром я застал ее как-то стоящей у зеркала и смотрящей за стекло с напряжением вуалехвоста, подплывшего к самому бортику аквариума.
По отражению ее взора с такой молочной мутной пленочкой, смазавшей давнее слово «карие», применяемое когда-то для наименования бабушкиных чудных очей, по тому отражению, по которому можно догадаться о том, что человек, попавший в лес, уже не смотрит выше густой листвы, откуда доносится пенье пеночки, а вслушивается, проницая прозрачным взором беспрепятственно не только эту сень с поющей птичкой, но и легкий лесной воздух над нею и еще выше, где уже стоят такие тяжелые густые июльские плотно прогретые облака; так вот, по тому, видимому мною, отражению я впервые поймал мысль о том, что, наверное, бабушке осталось не так долго вслушиваться в чуть хриплое дыхание того уже чужого, неузнаваемого ею человека, повторявшего ее облачную позу перед стеклянной преградой.
Так вот, история, пересказанная мамой, восстановила, суммировав, слова обеих сестер, обеих бабушек, такой печальный заснеженный голодный сюжет:
«1921, скажем, год, январь, умер отец Магды и Лизы, во двор нашего саратовского дома, заваленного сугробами по пояс, вошла цыганка, ее позвали в дом помянуть покойного. Она сказала молодой Магде:
– Ой, а у тебя, девушка, судьба какая плохая... всех переживешь, умрешь последней».
И еще что-то про ее дивную косу, но точный речевой оборот цыганки в маминой передаче я не помню.
Волосы у бабы Магды были действительно замечательные. Густые, немного вьющиеся, как говорят – шепчущие, с узкой неседеющей пегой прядью. И все это, в сущности, оказалось правдой. И вот вокруг нее, как сумрачные планеты, вращаются уже восемь семейных детских и взрослых смертей, и новая, уже сгущающаяся из розового света этой комнаты, отбрасывает на нее еще одну уже вполне внятную тень. Немудрено, что насупившаяся постаревшая душа перепутала их все, сплотила их в одно смутное и неизвестно с кем бывшее событие, похожее на облако. (Это по поводу фразы: «Что, покойница Лизочка за хлебом пошла?»)
Иногда, а именно в то время суток, что явно не предназначено чтению, баба Магда начинает что-то подчеркивать, упорно стоя под тусклой лампой, в газетном столбце стародавнего номера «Известий».
Свернутый вдесятеро, затертый номер она всегда аккуратно носит в кармане халата вместе с толстым красным карандашом, по-учительски выделяя им что-то, явно уже не прочитывая строк, перескакивая в каком-то хмуром задоре со слова на слово, минуя целые абзацы, фиксируя ход своего безумного взора линиями красного грифеля толстого карандаша, на чьем боку вдавлено золотом: Тактика.
Ознакомительная версия. Доступно 8 страниц из 36