Поход в электромастерскую, ко всему прочему, предполагал посещение ванной комнаты — чтобы побриться. Ричард чувствовал себя таким грязным внутри, что он просто не мог выйти на улицу немытым и небритым. Он слишком сильно напоминал себе человека, в которого, как ему казалось, он рано или поздно превратится: ужасного старика с чемоданом, стоящего в телефонной будке, которому позарез что-нибудь нужно — деньги, работа, крыша над головой, информация, сигареты. Разумеется, в зеркале в ванной человек становится двумерным, так что нет смысла идти к зеркалу в ванной, если вам требуется глубина. Но Ричарду не нужна была глубина. «К определенному возрасту лицо человека становится таким, какого он заслуживает». А еще: «Глаза — это зеркало души». Подобные сентенции звучат довольно забавно, и верить в них можно лишь, когда тебе восемнадцать или тридцать два.
Теперь же, в утро своего сорокалетия, смотрясь в зеркало, Ричард чувствовал, что никто не заслуживает такого лица. И никогда не заслуживал за всю историю человечества. Нет в этом мире таких зол и пороков, чтобы человек мог заслужить такое лицо. Что же произошло? Что ты такого натворил, приятель? Волосы Ричарда росли какими-то клочьями и выглядели так, будто он только что закончил длительный (и бесполезный) курс химиотерапии. Ну, а его глаза с красными прожилками, и под каждым глазом — по отечному мешку? Если глаза — это зеркало души, тогда, в его случае, это зеркало напоминало лобовое стекло машины после трансконтинентального ралли. Кашель Ричарда напоминал скрежет по стеклу. Теперь он пил и курил, прежде всего чтобы забыть о том, что с ним сделали курение и выпивка, но курение и выпивка причинили ему очень много зла, так что пил и курил он много. Кроме того, Ричард экспериментировал со всеми другими наркотиками, какие только мог достать. Зубы его напоминали осколки дешевой фаянсовой посуды, склеенные довоенным быстросохнущим клеем. И все время, чем бы он ни занимался, по крайней мере две из его конечностей так немели, что ими было не пошевелить. Тело его постоянно ныло. И вообще, физически он постоянно чувствовал себя плохо. Его лечащий врач умер четыре года назад («К сожалению, я смертельно болен»), и по здравом размышлении Ричард пришел к выводу, что и он тоже неизлечимо болен. На шее сзади у него была большая глянцевитая шишка. Он лечил ее самостоятельно, следующим «народным» средством: прикрывал длинными волосами, чтобы ее не было видно. Если бы вы сказали Ричарду Таллу, что у него синдром отрицания реальности, то он станет это отрицать. Но не слишком горячо.
Однако, несмотря на все вышесказанное, Ричард должен был отнести пылесос в починку. Он должен был это сделать, потому что даже он (будучи мужчиной, он, конечно, был немыслимым лентяем и неряхой) и то был вынужден признать, что без пылесоса качество жизни в доме 49, квартире Е, на Кэлчок-стрит, катастрофически снизилось. В кабинете у Ричарда вездесущая пыль уже сбивалась в клубки, и он решил (на сей раз ошибочно), что еще чуть-чуть, и у него в очередной раз прихватит печень. Были и другие соображения, которые также нужно было иметь в виду, — в частности, представляющая угрозу для жизни аллергия Марко.
В конце концов Ричард сумел-таки выволочь пылесос из его сторожевой будки и уже рыдал от злости и от жалости к себе. У него уже совсем неплохо получалось плакать. Если верить женщинам, то плакать нужно по три-четыре раза в день. Но женщины плачут в самое неподходящее время: к примеру, когда побеждают в конкурсе красоты (когда проигрывают — наверное, тоже, только позднее). Если бы Ричард победил в конкурсе красоты — разве стал бы он плакать? Представьте себе Ричарда на подиуме — с букетом, в купальнике и с лентой через плечо, и с глазами, полными слез.
Когда Ричард вытащил пылесос из квартиры на лестницу, он подумал, что так страдать ему еще не приходилось. Наверное, именно этим можно объяснить всю мрачную беспросветность и беспомощную меланхолию литературы двадцатого века. Вот они: писатели — эти мечтатели и искатели правды, — вот они стоят, словно жалкие подкидыши в мире без слуг. На лестнице и на площадках — повсюду стояли и висели на стенах и даже на потолке велосипеды. Дом, в котором жил Ричард, напоминал улей, кишащий велосипедистами.
Когда Ричард спустил пылесос в парадную, он уже не сомневался, что Сэмюэлю Беккету в один из нелегких моментов его жизни тоже пришлось относить пылесос в ремонт. Селину — тоже, а возможно, и Кафке, если, конечно, у них тогда были пылесосы. Просматривая почту, Ричард немного передохнул. Почта его больше не пугала. Худшее было позади. С какой стати человеку бояться своей почты? Если он совсем недавно получил письмо с иском от собственного адвоката? Если незадолго до этого в ответ на просьбу подыскать ему дополнительную сдельную работу его литературный агент его уволил? Если оба его издателя подали на него в суд из-за авансов, выплаченных за ненаписанные книги? Однако по большей части почта Ричарда была просто макулатурой. В один суматошный апрельский день, возвращаясь после обеда с заезжим издателем из какого-то итальянского ресторана, Ричард увидел, как кружит над городом почтовый циклон — листопад листовок и рекламных листков, циркулирующие в воздухе циркуляры. «Это моя жизнь», — подумал он тогда. Но чаще всего он вообще не получал почты. Сегодня, в утро своего сорокалетия, он получил чек на небольшую сумму, два огромных счета и коричневый конверт, вероятно доставленный лично (без марки и без штемпеля). На конверте неровными печатными буквами было написано его имя с абсолютно точной, но непривычной припиской: «магистру, выпускнику Оксфорда». Ричард сунул конверт в карман и снова подхватил свой груз.
Кэлчок-стрит находится недалеко от Лэдброук-Гроув, примерно в полукилометре от шоссе Уэствей. Когда-то казалось, что Кэлчок-стрит суждено преуспевать в жизни. Лет шесть назад, вскоре после свадьбы, Ричард и Джина тоже вложили свои деньги в это предприятие вместе с еще несколькими молоденькими парочками, с которыми они потом обменивались улыбками в магазинчике и в прачечной. В ту весну под цветущими яблонями на Кэлчок-стрит не смолкал бодрый лязг и звон — повсюду стояли баки со строительным мусором, высились леса и рыжие пирамиды песка. Потом все парочки, кроме Ричарда и Джины, разъехались. На предложение облагородиться Кэлчок-стрит ответила — нет, спасибо. Она приобрела вид первых послевоенных лет, когда продукты были по карточкам. На предложение стать цветной Кэлчок-стрит тоже ответила отрицательно и предпочла остаться монохромной; даже азиаты и переселенцы из Вест-Индии, обитавшие здесь, странным образом осаксонивались — они ходили, пили, бродили и блудили так же, как местные. На Кэлчок-стрит был свой, на редкость отвратительный, паб — «Адам и Ева» (здесь Ричард выпил не одну рюмку) и такое же почтовое отделение, у дверей которого каждый будний день с восьми утра выстраивалась плотная очередь из страждущих Хильд и Гильд, Нобби и Нодди с бланками и извещениями в руках. В битком набитых подвалах ютились семьи ирландцев; беременные домохозяйки, стоя на крылечках, курили одну сигарету за другой, а сгорбленные старики в клешах и залатанных кроссовках пили пиво из банок, отогреваясь в телефонных будках. На Кэлчок-стрит были даже свои проститутки — небольшая труппа, обычно собиравшаяся на углу. Ричард прошел мимо этих молодых женщин и, как всегда, подумал: да врете вы все. В куртках и ветровках, хмурые, ярко накрашенные, эти женщины тоже были винтиками социально-экономической машины. За деньги они не давали перекипеть мужчинам в автомобилях.