Когда они втроем выходили из тенистого леса колонн, которыми зарос вестибюль Большого театра, мать тяжело опиралась на его руку, а косые лучи пополуденного солнца поджигали вчерашние лужи, и Суханов на мгновение потерялся. Не успели они спуститься по ступеням, как Василий объявил, что торопится на какую-то встречу. Суханову показалось, что глаза сына были холодными, а прощание — слишком резким; впрочем, такое впечатление, по всей вероятности, навеяли события минувшего вечера, когда в результате случайной оплошности он лишил мальчика шансов на перспективный, блестящий поворот судьбы. Ему все время хотелось забыть это неудачное соприкосновение с августейшей милостью, но в груди ныло какое-то тошнотворное чувство, похожее на вину, и он едва не вздохнул с облегчением, проводив глазами Василия, когда тот сбежал по лестнице и растворился в театральной толпе. Наверное, то же самое чувство вины заставило его при следующем вздохе принять матушкино предложение зайти на чашку чая — ведь это ее пригласительный билет он отдал Ксении, рассудив, что для такого важного мероприятия Надежда Сергеевна недостаточно представительна.
Надо было признать, что общество матери редко доставляло Суханову удовольствие. За исключением ее мрачных платьев на пуговицах, ее вечно настороженного, неуверенного выражения лица, сопровождаемого трепетными жестами и опасливыми взглядами, и приторного запаха духов «Красная Москва», которыми она душилась всю жизнь, — иными словами, за исключением тех ее характеристик, которые становились очевидными в первые полчаса ее присутствия, в ней не было ничего существенного, ничего конкретного. Когда-то она работала в некой патриотической организации с конспиративным сокращением вместо названия, похожей на множество других, выросших, как грибы, сразу после революции, но, в отличие от прочих, перевалившей через ухабы истории, чтобы мирно существовать на задворках Москвы. Тридцать лет прослужила она там в должности бухгалтера, не обремененная ни специальным образованием, ни финансовой сметкой. Суханову всегда трудно было представить ее согнутой над массивным столом, выводящей столбцы никому не нужной арифметики, где-то в скудно освещенной конторе с чахлой геранью на подоконниках и видом на замусоренный двор; но, по крайней мере, эта работа, пусть и бессодержательная, была тем стержнем, на который накручивались ее дни, недели, годы. С тех же пор как она вышла на пенсию двадцать лет назад, жизнь ее утратила даже видимость смысла. Суханов не помнил, чтобы мать когда-нибудь держала в руках книгу, от прогулок она быстро уставала, к искусству была равнодушна; раз в несколько месяцев он приглашал ее на очередной культурный выход, но, по его убеждению, в театр она ходила как-то боязливо, из ложного чувства долга, без понимания и без радости. Подруг, насколько он знал, у нее не было, из родных остался он один. Когда он ее навещал, ее двухкомнатная квартира, в старом арбатском доме без лифта, неизменно наводила его на мысль, что внутренние ее часы остановились много лет назад, как будто прошлое и будущее теперь не имели здесь никакого значения. Повсюду стерильная чистота, все на своих местах, все как в прошлое его посещение, и в позапрошлое, и во все предыдущие: если быть точным, с тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года, когда она сюда въехала. На пожелтевших, вязанных крючком дорожках, устилавших комоды, стояли черные вазы, в которых топорщились пышные лиловые букеты искусственных цветов; над унылой зеленой оттоманкой со строгими рядами кружевных подушечек висела небольшая репродукция с картины Шишкина «Утро в сосновом лесу»; на допотопном телевизоре, который она упрямо отказывалась сменить на более современный, застыли старые часы в алюминиевом корпусе, показывая в узком окошке, у самого основания, один и тот же красный день календаря. Даже воздух у нее в квартире не играл, не шевелился, а просто висел без движения, и Суханов, переступив через порог, невольно начинал дышать глубже и разговаривать громче обычного, словно пытаясь разогнать какую-то неизбывную тоску.
— Ты кушай, Толя, бери еще, — уговаривала мать, придвигая к нему тарелку с горкой зефира, который он терпеть не мог. — Правда не хочешь? Ну, деткам отнесешь, мне одной столько не съесть. Давай-ка я тебе с собой заверну, пойдем на кухню.
— Мама, я тебя прошу, — взмолился он. — Детки — давно уже не детки, им ни к чему…
Но ее семенящие шажки уже топотали по коридору. Со вздохом он вышел следом за ней из гостиной, где она всегда накрывала для него чайный стол, руководствуясь, как ей казалось, правилами хорошего тона. Мать поджидала на пороге тесной кухоньки, оглядываясь через плечо с неожиданной хитрой улыбкой.
— Заходи, — поманила она. — Глянь, что я тебе покажу.
Слегка удивленный таким отступлением от привычного порядка вещей, он сделал шаг вперед, пригнув голову под низкой притолокой, — и тотчас увидел: на невысоком серванте, потеснив башню коробок с малосъедобными сластями, стояла круглая клетка. Желтая птаха, сидевшая на миниатюрной качающейся жердочке, весело помахала вверх-вниз хвостиком и прицельно уронила белую кляксу на подстеленную газетную бумагу.
— Ты завела канарейку, — выговорил он, стараясь не выдать своей брезгливости.
— И посмотри, какая красавица, — подхватила Надежда Сергеевна, восторженно стискивая руки. — Я уже ей и имя придумала — Мальвина.
— Очень мило. Где ты ее взяла?
— Да так, у знакомых. Как ты считаешь, ей имя подходит?
— У каких еще знакомых? — спросил он с нарастающим удивлением.
Она пробормотала невнятное объяснение насчет приезда чьего-то родственника, а потом, явно посчитав вопрос исчерпанным, принялась сюсюкать над своим приобретением, уговаривая его взглянуть, только взглянуть на этот изящный клювик, на окраску этих перышек, на блестящие глазки-бусинки, такие хорошенькие, такие умненькие… Суханову это претило, и он стал смотреть в окно. По тротуару ковылял хромой старик, время от времени нагибаясь за чем-то — вероятнее всего, за окурками; от подворотни к подворотне металась бродячая собака; поодаль же, на углу, он заметил — и тут его еще раз кольнуло чувство вины, хотя и не такое сильное, — Вадима, который дремал над газетой, опустив стекло «Волги». Мать все говорила и говорила. Почему-то канареечка не поет, хотя со временем, конечно, запоет, а пока пусть освоится… К знакомым запахам печенья и творога исподтишка примешивался новый — легкий, но едкий запах птичьего помета.
Подавив зевок, Суханов собрался уходить.
— Ну, Толя, понравилась она тебе, а? — с тревожной улыбкой спросила из дверей квартиры Надежда Сергеевна.
— Главное, чтобы тебе было хорошо, — рассеянно ответил он и стал нащупывать кнопку лифта, но быстро опомнился. — Честно сказать, я птиц не особенно люблю.
— Ну, не знаю, чем они тебе не угодили, — проворчала она. — Маленький был — любил.
Он взглянул на нее с внезапным интересом. Мать никогда не рассказывала ему про его детство, даже в тех редких случаях, когда он упрашивал ее вспомнить хоть какие-нибудь семейные истории, какие-нибудь слова, жесты или привычки, свойственные ему в раннем возрасте, — любые подробности, способные оживить немногочисленные черно-белые довоенные снимки худенького мальчика, застывшего без выражения, в неестественной позе между серыми обложками ее фотоальбома.