Они оба жили — так давно, как будто это было во сне или в другой жизни, — на маленькой вилле в самом красивом квартале города. Горстка детей постоянно крутилась в подъезде, где было сумрачно, как в склепе. Скудный свет отражался от крашенных масляной краской стен и падал, рассеянный, на их лица, как и на целлулоидные личики кукол. Виктор и Ингрид были ровесники, им было почти пять в тот день, когда, посреди какой-то игры, она взяла его за руку и потащила за собой вверх по лестнице, по высоченным ступеням. Мальчик очень редко забирался на второй этаж, для него это был далекий, пугающий мир, затянутый туманом край света. Но Ингрид тянула его сейчас еще выше, хихикая и пыхтя, прямиком на третий этаж, неведомый и запретный, о котором мальчик только слышал и только жуткие истории. У Ингрид были косички с бантиками, заплетенные голубой потрепанной сатиновой лентой, она была в белом платьице и в сандалиях без задников, пыльных и потрескавшихся, на которые спадали носочки с поросятами. «Идем, идем, — говорила она, — уф, как тяжело тебя тащить».
Край теней и безумства! Сквозь круглые оконца в крыше на пустынную лестничную клетку падали длинные полосы света. Тишина свистела в ушах. Ингрид смеялась, раскрасневшаяся. «Мы сейчас будем играть в доктора, только никому не говори», — сказала она мальчику, а он таращил глаза на огромные двери тех, что здесь жили, и на газовый счетчик с загадочным циферблатом. Девочка тем временем спустила трусики, задрала платьице, легла на зеленую деревянную скамью, и он увидел пурпурное нутро ее тела. Она принудила и его растянуться на скамье и спустить штаны, а сама закрыла ладонями лицо и только раз бросила взгляд на его мягонького червячка. Потом они вместе вернулись в обитаемый мир, и время, даль и молчание заволокли все.
Сейчас они учились в одном лицее и иногда вместе ходили домой, потому что снова жили по соседству, хотя и в квартале, совсем не похожем на квартал их детства. Им было по семнадцать, она была чуть выше его и куда как красивее. И она никогда не подавала виду, что узнает в худом чернявом подростке бывшего мальчика с давнишней виллы. Они сблизились, потому что брали книжки со стихами в районной библиотеке, носившей имя одного забытого писателя. На переменках, пока его сотоварищи трепались про музыку и футбол, Виктор сидел на краю ямы для прыжков в длину с книжкой и читал ровно до начала следующего урока. Ингрид однажды подсела к нему, и они читали вместе. Потом они читали вместе в парке и несколько раз — у нее в доме, набитом фарфоровыми вещицами и тетушками. То, что самая красивая в лицее девушка позволяла какому-то тощему шибзику провожать себя, было для всех (и для Виктора первого) большой загадкой. Раз вечером, когда Ингрид пересказывала ему последние сплетни про своих однокашников, Виктор принялся с рассеянным видом складывать испещренный каракулями листок бумаги, который нашел у нее на столе. Девушка примолкла, следя за его пальцами — как они сгибали листок по диагонали, заворачивали углы, разглаживали, что получилось, с ритуальной сноровкой то ли шамана, то ли насекомого. «Ты делаешь самолетик?» — спросила она, но — еще несколько сгибов — и стало ясно, что очень сложное бумажное устройство со множеством симметричных углов — это что-то совершенно другое, что-то почти живое, какой-то комочек, похожий на зародыша. «Что это?» — еще раз спросила Ингрид, глядя на пакетик, который Виктор держал за два угла, как за ножки. Он улыбнулся и, надув щеки, сильно дунул в отверстие на остром уголке пакетика — и тот вдруг превратился в головку чертика, замызганную чернилами, с острыми рожками и ухмыляющимся ртом, из которого свисал, как лезвие опасной бритвы из рукоятки, язык. Ингрид, сидящая на кровати, откинулась на спину и смеялась до слез, вся сотрясаясь от безумного веселья. С тех пор мальчик каждый день мастерил для нее по бумажному чертику, а после — на переменке, по дороге домой, в ее комнате или даже в кино, куда они пару раз сходили вдвоем, — вдруг надувал фигурку у нее перед лицом, к ее неизменному и не убывающему удовольствию. Чертенята были самых разных размеров, от плюгавеньких, крохотных, до крупных, как детская голова, с наглыми рожками не меньше кухонных ножей. На каждом листке бумаги, стараясь, чтобы надпись осталась внутри, когда фигурка надуется, Виктор выписывал красивым почерком: «Я люблю тебя, Ингрид!»
Тем временем наступила зима, зима глубокая и тяжелая, обильная снегопадами. В пять уже темнело, густо-синие сумерки навевали какие-то томные воспоминания. В один из таких вечеров, когда за окнами валил снег, Ингрид, посреди болтовни, вдруг смолкла. Они молчали долго, потом девушка легла на постель, отогнула подол платья и сказала Виктору: «Иди ко мне». И Виктор, такой же перепуганный, как тогда, снова увидел пурпурный, сквозь узкую щель, свет, как будто вся внутренность девичьего тела была из плавленого пурпура. «Помнишь? — прошептала Ингрид. — Теперь давай ты». Десятки бумажных чертиков, полупрозрачных от слабого света ночника, выстроенных по росту на маленьком круглом столике, с любопытством таращились на постель, где лежали в объятии два нагих тела.
Виктор и Ингрид стали с тех пор «официальной» парой. На переменках они встречались в коридоре, у батареи, и брались за руки, не думая о том, что скажут другие. По дороге домой вместе встречали метель. Искали маленькие площади, защищенные от ветра, где снег тихо шел в свете одинокого фонаря. Отчаянно целовались, прислонясь к фасаду какого-нибудь старого дома, забирались в темные подъезды и, расстегивая тяжелые пальто, снова осязали пальцами, проникавшими под слои одежды, горячую кожу, по которой так тосковали, влажность и негу, и сокровенность отроческих тел. Во всю зиму у них больше не случилось оказии побыть вместе: тетушки (как и фарфоровые вещицы) в доме Ингрид как будто бы множились с недели на неделю.
На зимние каникулы Ингрид уехала в горы, в лагерь. Он получил от нее единственное письмо, которое она послала в первый день. Она уже успела пройтись по лыжне и описывала, как сверкает под солнцем снег, когда вихрем катишь под горку. У нее был потрясающий инструктор, настоящий чемпион, и очень милая компания. Напоследок она писала, что целует его и ужасно соскучилась. Виктор читал, и у него сжималось сердце. Он никогда не ходил на лыжах. Он не умел танцевать. У него никогда не было денег. Он не представлял себе будущее с Ингрид. Но и без нее тоже не представлял. В задумчивости он перегнул письмо по диагонали раз, потом другой, потом принялся складывать и так и эдак, пока не надул одним духом чертика, исписанного со всех сторон и скалящегося на него с издевкой.
Прошло несколько дней и даже целая неделя с тех пор, как девушка должна была вернуться из лагеря. Виктору она не позвонила. В конце концов позвонил он сам, ответила одна из тетушек: Ингрид давно в городе, но сейчас пошла в кино. С тех пор вечера для Виктора стали невыносимыми. Как только начинало темнеть, он подходил к окну, упирался лбом в стекло и смотрел на желтеющие зимние сумерки, пока горло не перехватывало от тоски. Тогда он выходил и блуждал по незнакомым кварталам. Иногда он заходил так далеко, и дома были такие странные: гипсовые орнаменты на рассевшихся — вот-вот рухнут — стенах, окна закрыты пожелтевшими газетами, — что чувствовал себя в другой жизни или во сне. Однажды он очутился в квартале своего детства. Он сразу узнал старую виллу и проник в сумрачный, как склеп, подъезд. До чего ледяной был там воздух! До чего густая тень и какой нехороший свет отражался от стен! Виктор медленно пошел вверх по лестнице, окружавшей обширный вестибюль. И на него навалились тогдашние тоска и страх. Второй этаж снова показался ему краем света. Сделав над собой невероятное усилие, он смог все же двинуться выше и теперь стоял на лестничной клетке третьего этажа, где все осталось таким же, таким же! Двери тех, кто тут жил, были такие же огромные. Газовый счетчик — на месте, так же как скамейка, на которую Виктор опустился и просидел долго-долго не двигаясь. «Ингрид», — позвал он наконец, и это было как единственное слово, которое слышало когда-либо это место, этот мирок.