Про народный театр надо сказать особо. Про него и про духовой оркестр. Это два душеобразующих предприятия Одоева. Театру без малого сто семьдесят лет. Сначала он был дворянским, благотворительным, а с восемнадцатого года стал народным. Менялись императоры, народовольцы бросали бомбы, мы проиграли войну в Крыму, проиграли еще одну японцам, рухнула империя, проиграли сами себе Гражданскую, выиграли Отечественную, полетели в космос, победили сами себя, рухнула еще одна империя… и это все при неярком, почти домашнем свете огней рампы Одоевского народного театра. Еще и под музыку духового оркестра, организованного одоевцами в двенадцатом году при пожарной части. Тут надо бы воскликнуть что-то патриотическое вроде «Никогда не победить того народа…», но я не патриот. Патриот – он как муж. Любит родину по расписанию и в строго отведенных для этого местах – на митингах, в Думе, в телевизоре. Это его работа – родину любить. И уж он ее так… и этак… Буквально как в том анекдоте – когда вышел потом покурить на балкон, а соседи тебе аплодируют. У патриота без аплодисментов… не получается. Нравится родине или нет, что она испытывает при этом… да какая, собственно, разница. Лишь бы патриот не требовал от нее подняться с колен – так хоть рожи его, противной, не видать и угаром патриотическим не несет. Если честно – она уже давно имитирует оргазм…
Впрочем, я, кажется, увлекся. Вернемся в краеведческий музей. Там стоит древняя канадская фисгармония. Костя энергически понажимал на ней педали и попытался взять несколько аккордов, но фисгармония так жалобно застонала, что он закрыл крышку и, бросив: «Я сейчас», – исчез за какой-то потайной дверкой. Через полминуты Костя поднес к моему уху свой мобильный телефон со словами: «Послушайте – там у меня записан концерт Дэвида Боуи. Вот в этом месте играет фисгармония. Слышите?» Я представил себе, как сто лет назад какой-нибудь телеграфист передовых либеральных взглядов или преподаватель географии в женской одоевской гимназии[6]играет на фисгармонии и поет приятным баритоном: «Над Канадой небо сине…» – и на словах «Не спеши любовь оплакать…» крупная слеза величиной с виноградину падает из черного бархатного глаза одоевской купеческой дочери или молодой гувернантки в чашку с остывшим чаем… Да что вы привязались ко мне со своим Городницким?!
Напишет он эту песню, напишет. Чуть позже. Лет через пятьдесят.
Кстати, о купечестве. В позапрошлом веке в Одое-ве был самый его расцвет. Торговали хлебом, пенькой, скотом и пиленым лесом. На миллион рублей золотом тянул суммарный годовой оборот Одоевских купцов. По реке Упе шли баржи с товарами. Не знаю – была ли тогда вода в Упе мокрее, но вот судоходной она в те времена была[7]. В базарные и праздничные дни в городе устраивались кулачные бои (в будние дни могли набить морду без театральных представлений), и на ипподроме – скачки рысаков. Представлял я себе скачки, ипподром, театр и духовой оркестр в поселке городского типа, представлял… так и не представил. А ведь когда-то Одоев был и вовсе столичным городом. С четырнадцатого по шестнадцатый век Одоев – центр удельного княжества. У него и герб есть, утвержденный Екатериной Великой, – черный одноглавый орел в красном поле держит золотой крест. А теперь попробуйте под таким гербом подписать «Рабочий поселок Одоев». Рука не поднимается? Да тут от обиды не только рука не поднимется…
Само собой, не все было в старом Одоеве замечательным. Взять, к примеру, грязь на улицах. Она тогда была гораздо грязнее (как и вода, которая была мокрее). Весной и осенью в городе появлялись такие огромные лужи, что некоторые из них были судоходны. Местные жители продавали проезжающим за умеренную мзду весла, а маленьким детям – матроски. Ну, а кареты тех, кто побогаче, тянули бурлаки.
Но я опять забрел далеко в сторону от музейных экспонатов. В Одоевском музее все работает: и фисгармония, и старинный граммофон, и огромные напольные часы. Не работает только ажурная чугунная скамейка. В том смысле не работает, что лучше на нее не садиться, поскольку одной ноги у нее нет. Когда ее нашли в селе Ивицы Одоевского района, она и вовсе вросла в землю наполовину. В этом селе была усадьба дедушки Софьи Андреевны Берс. Она туда часто приезжала, прежде чем стать графиней Толстой. Лев Николаевич тоже приезжал. Одоевские краеведы как минимум два зуба дают, что, сидя именно на этой скамейке, великий писатель сделал предложение Софье Андреевне. Понятное дело, что до решающего объяснения сиживали они не раз и не два на этой скамеечке. Вокруг скамейки росли пышные кусты сирени… в которых пряталась младшая сестра Сони – Таня. Стоило только голове Сони склониться на плечо Льва Николаевича, как из кустов раздавался насмешливый голос Тани:
– А-а-а… вы целуетесь? Хорошо же! Я скажу мамаше.
Как-то раз за обедом, когда подали вафли, она вдруг захихикала, подмигнула одним глазом и спросила у Толстого:
– Сказать? А?
Лев Николаевич страшно покраснел и зажевал вместо вафли салфетку. Соня вскочила из-за стола и убежала в другую комнату.
Сколько конфет, зеркалец и лент перетаскали ей Лев Николаевич и Соня, чтобы та не рассказывала ничего родителям… Однажды Толстой попросту скосил всю сирень вокруг скамейки. Софья Андреевна вспоминала много лет спустя, что именно с тех самых пор Толстой приобрел привычку косить. Что же до лент и конфет, то их не стало сразу же, как только Толстой получил согласие Сониных родителей на брак.
Даже на черно-белой свадебной фотографии Толстых видно, какое у Тани Берс малиновое ухо.
На выезде из Одоева стоят заледеневшие на осеннем ветру мужчина и женщина с мешками антоновских яблок. Полсотни рублей за ведро. Возле Тулы, у торговок, стоящих на обочине московской трассы, такое же ведро с яблоками стоит в пять раз дороже. В Москве их днем с огнем… Не говоря о пастиле… Нет, не то. Не пастилой едимой жив Одоев. Еще и вареньями разными, повидлом, джемом, конфитюром – и вообще, работает в Одоеве целый консервный завод. И второй, на котором выпускают такое сливочное масло… Ну не подают его к столу Ивана Грозного, не подают. Да и с Грозным у нас тоже, мягко говоря, неувязка… Опять не то. На самом деле я хотел сказать, что в следующем году Одоевскому духовому оркестру будет сто лет, а театру – сто семьдесят. А еще в Одоеве есть детская школа искусств, которой тоже почти сто лет. И музей глиняной игрушки. В какую, спрашивается, Москву, можно ото всего этого уехать? Хоть бы и в надежде протереться к царскому столу. Вот одоевцы и пригождаются там, где родились. Среди этих осенних холмов с гефсиманскими яблоневыми садами и рощами из тонких прощальных белых золотых березовых свечей, посреди синего зеленого малинового неба и уходящей в него дороги.