— Мама, мы живем в такое время, когда мужчины уже не падают к ногам женщин. Солнце зашло. Лавры собраны. Мы больше не пойдем в лес… В общем, ты понимаешь, что я хочу сказать.
— Да, больше не будет праздника… Я думаю, наш мир погиб в тысяча девятьсот пятьдесят первом, на костюмированном бале Бейстеги в Венеции…
«На который ты не была приглашена», — подумала Эрика.
Барон сидел очень прямо, тихонько покачиваясь на подушках, как образец дегустируемого вина в бокале. Фарфоровый взгляд отличался неподвижностью и безразличием по сравнению с пейзажем и наводил на мысль о каком-то чудесном внутреннем видении. Костюм в клетку, галстук-бабочка, лайковые перчатки и серый котелок любителя скачек навевали ностальгию по какой-то другой, давно забытой элегантности: приемный отец Эрики вел сейчас существование, строго ограничивавшееся его костюмом. Наследникам громадного духовного состояния, — которое они растеряли в преданных революциях и в пари, не поставленных на цивилизацию, которая и сама не желала гнить дальше в этих возвышенных обманах, — обобранным и лишенным своей значимости реалистической демистификацией нацизма и сталинизма, им, духовным аристократам, как и тем, в 1789 году, оставалось лишь достойно взойти на эшафот: с ухоженными ногтями, аккуратно подстриженными усиками, в сопровождении их портного, любимых авторов и мажордомов, этих последних столпов европейского Просвещения. «Как странно, — думала Эрика, — что вся эпоха, вся социальная мифология, весь исчезнувший мир существуют, — но зато с какой решительной настойчивостью! — лишь в разбитых параличом мечтах Рассказчицы и ее лакея». Любовники Ma оставили свои имена в каталогах самых крупных аукционов. Красота этой женщины должна была быть по-настоящему революционной, если коллекционеров, оспаривавших право на ее благосклонность, консультировали самые известные эксперты по искусству того времени, от Дювена до Берансона. Дантес говорил, что искусство стало последним прибежищем и последней иллюзией Европы, которая не сумела понять и прожить свои шедевры и которую рассекали на части стены музеев.
— Мама, откуда такая ненависть? Неужели ты его еще любишь?
— Ну-ну, Эрика, как некрасиво… Я же тебе все рассказала о любви. Любовь — это для бедных.
— Знаешь, бывают моменты, когда я не ощущаю себя очень уж богатой.
Взгляд Ma блеснул убийственной иронией.
— О, ну конечно, когда-нибудь и ты влюбишься… Свинья грязи найдет.
— Я получила странное воспитание… Иногда я спрашиваю себя, как так получилось, что я не стала лесбиянкой?
Барон незаметно вздрогнул. Он не переносил грубости. Тем не менее он продолжал сидеть в позе несгибаемой неподвижности, отчего казалось, что на коленях у него стояла тарелочка, а между большим и указательным пальцами зажато пирожное.
— Все, что я с десяти лет слышала от тебя о мужчинах, могло бы превратить меня в…
— Эрика, умоляю, только не перед «испано»!
Когда Ma смеялась, весь мир казался внезапно прощенным.
— Мама, я хочу, чтобы ты была счастлива…
— Знаешь, дочка, все это счастье… До аварии жизнь каждое утро приносила мне столько удовольствия, что счастье было для меня чем-то не очень нужным, что я оставляла себе на старость.
— А если начать все сначала?
— Какой ужас! Все знать заранее? Девять десятых радости — это неожиданность.
— И все же, этот человек, которого мы собираемся завоевать, ты его любила?
— Да, удовольствие не такая уж безобидная вещь…
До виллы оставалось каких-нибудь четыреста метров. Кипарисы и оливковые деревья с такой щедростью создавали именно то впечатление, которое вы надеялись получить от тенистых аллей оливковых деревьев и кипарисов, что эта готовность в конце концов начинала казаться заискивающей. Конечно, из-за призывных открыток и туристических проспектов в итальянских пейзажах появлялось нечто от шляпы, протянутой в ожидании чаевых. «Если мы настолько пресыщены, — подумала Эрика, — пора с этим кончать… С обновлением классов общества придет и обновление пейзажей… Варварам дряхлеющий Рим предстал в своей девственной нетронутости».
— Мама, ты всегда говоришь так, будто тебе тысяча лет.
— Я и в самом деле хорошо знаю Европу…
— Тебе всего лишь шестьдесят три…
— Праздника больше не будет…
— Со времен твоей молодости мужчины не успели так сильно измениться…
— Нет, дочка, они изменились. Они стали менее богаты.
Через две минуты настало время ритуала прибытия, балетных построений полосатых жилетов, белых париков и передников горничных, Карла Маркса, катающегося по газону, и превосходных чемоданов Ma из старой мягкой и гладкой кожи, очень похожей на ту, что встречалась в отделке английских клубов и фиакров Шерлока Холмса. Вилла «Италия» дышала той грацией, которой итальянская архитектура XVII века требовала от камней, требовала и добивалась. Итальянцы всегда были необыкновенно расположены к праздникам, и когда они строили, то естественное отсутствие у них глубины, которое в философии отдавалось очевидным провалом и прискорбной недостаточностью весомости в суждениях, вело их к победе в любой стычке с тяжеловесностью. Ее мать говорила, что когда строили немцы, земля оказывалась раздавлена, в то время как итальянцы ее освобождали. Они сняли виллу на два месяца, июль и август.
План сражения был составлен давным-давно, и местность предоставляла большую свободу для маневра. Сад протяженностью в один километр едва отделял их виллу от виллы Дантеса. Впервые посол Франции приехал сюда отдохнуть. Его жена осталась в Париже. И пейзаж был подходящим: невозможно и вообразить себе лучшего посредника. Сады, тянувшиеся по краю озера, были предусмотрительно удалены друг от друга с тем мастерством небрежности, какое женщины проявляют в манере закалывать волосы и застегивать пеньюар, прежде чем открыть вам дверь при лунном свете. Никакого намека на нечто заранее подготовленное в этой лодке на берегу с веслами, протянутыми к розовым кустам, как распростертые объятия. Сирень еще не отцвела и радовала глаз своими лиловыми гроздьями, которые, к сожалению, так редко встречаются в Италии. Розы цвели вам как бы «случайно», не наводя на мысль о преднамеренности, и возникали в самых заросших местах, убаюкиваемые жужжанием ос, прелестных своей дикостью. Д’Аннунцио завещал некоторые средства на содержание парка после его смерти: это предписание можно найти во второй песне его «Лигуров». Мебели на вилле почти не было, в некоторых комнатах грозил обвалиться потолок; здание должно было быть выкуплено государством, и затем здесь предполагалось создать музей; пока же арендная плата составляла два миллиона лир в месяц. В мире, где поцелуи украдкой, дерзость руки, впервые осмелившейся на пожатие, вздохи и ожидание жили теперь в одних лишь воспоминаниях восьмидесятилетнего старика, сады виллы «Италия», благодаря коммунистическому муниципалитету, проявляющему заботу о наследии прошлого, дышали еще той меланхолией прошлой любви, которая была раньше и которой больше никогда не будет. В этих же местах лунный свет на мраморной скамье пока еще не выглядел пошло. В этих аллеях, где когда-то «Орленок»[20]преклонил колено перед ребенком двенадцати лет, Марианной Хофеншталь[21], где Дузе впервые уступила Д’Аннунцио, где старый князь Салтыков выстрелил себе в висок из пистолета, получив от Лианы де Пужи записку, извещавшую его, что она не придет, Орион, Большая и Малая Медведица говорили не о бесконечности вселенной, но о любовной горячке достойных сердец. Хотя… Два миллиона лир в месяц! Реальность никогда не теряла головы.