из тех домов утомленным. «Ой, какой чудной», — кричали они мне вслед. И мне все предлагали невесту, невесту.
* * *
Тетки были полны решимости женить меня, и женили. Они каждый вечер приходили ко мне с Мацей, но я насмешничал и встречал их без радости. А вечера были такими долгими, лили страшные дожди, а эта девушка приманивала меня тихо, но настойчиво.
Она сразу садилась рядом со мной и рассказывала. Сирота без отца и матери, она давно меня любила и ждала, и желала. Меня изумила ее красота, но я был утомлен. Все это шло так однообразно и спокойно. Тетки мои встречали меня и кричали ей: «Вот, пришел твой жених!» — а она целыми днями была у них в доме.
Шел дождь, и мы подолгу сидели после обеда. Мне было тяжко, лицо мое было и отекшим, и бледным. Кто знает, что творилось в моей душе.
Она меня не оставляла. Ждала меня и приходила каждый день. Отлитая в шелке и прекрасной плоти, она предлагала мне себя тихо и униженно. Она много слышала о моем «безумии» и моей тайной развратной жизни, и это возбуждало ее любопытство. Она подолгу стояла передо мной и смотрела в мои тусклые, спокойные глаза. Тетки нас оставляли наедине, но девушка, немного испуганная тем, чего она ожидала, убегала от меня в темноту и заманивала меня в углы комнаты, на мягкие диваны. Она спрашивала меня о детстве и вспоминала, как мы вместе играли, хотя я этого никак не мог припомнить. Она мне говорила об одиночестве, в котором провела столько лет, и как в такие тоскливые, дождливые дни все время расспрашивала моих теток обо мне. Ее удивляла моя небрежность, спокойствие и скука, и она все время давала мне советы, как мне причесываться, да и сама меня причесывала. А я тем временем пытался ее обнять и боролся с ней, а она оттолкнула меня и сказала: «Ах, ты хуже Санина».
Но потом она мне все прощала и быстро возвращалась ко мне. Сжимала мои руки и говорила, что ей противны провинциальные сплетни и женщины, и что она хочет «жить, жить». Если я спрашивал, что она хочет сказать этим «жить, жить», она краснела, умолкала, потом улыбалась. Она говорила мне, как мы будем строить дом, описывала вещи, посуду, мебель и о самых мелких вещицах упоминала нежно и со страстью. С трогательной радостью описывала свои портьеры, гостиную и постельное белье, а потом умолкала и смотрела с мольбой. А когда темнота совсем укрывала нас своим крылом, она обнимала меня и шептала, задыхаясь: «Не надо, милый, милый».
И так проходили дни, как-то благостно. Я просыпался поздно, а тетка ко мне входила тихо. Я вставал и ходил неодетый, туда-сюда, и чихал. Каждое утро я много и подолгу чихал. Это была у нас какая-то семейная болезнь.
Со стены за мной наблюдали иконы, украшенные базиликом; народ, который переселялся во главе с патриархом[28] и связанные невольники с девичьими глазами. А я подходил к зеркалу и долго лил холодную воду за ворот и громко чихал. Приходил старик и растапливал печь. Я любил поболтать со слугами. Он скоро разговорился и рассказывал всегда одно и то же, как он разводил в снегу, под ясным небом, какая была лютая стужа, а он бросал вверх шапку и кричал «Да здравствует Полит-Десанчич!»
Вот так проходили утра. Я просыпался, но продолжал лежать, уперев глаза в потолок. Ел без аппетита и, позевывая, читал газету. Засмотрелся на церковный двор. Вокруг рта у меня были какие-то желтые пятна, по утрам я был отекший и некрасивый. Я видел старых женщин перед входом в церковь. Голова моя поникла, словно я был болен. Я видел только памятник на площади, перед церковью, с крестами и святыми.
Промокшая от дождя, приходила она, с руками, полными сластей, и быстро мне что-то рассказывала. Она знала обо всех пороках и всех супружеских изменах, о чьем-то имуществе и всех тайнах. Сидела рядом со мной и весело ела. Сиреневая вуаль, мешавшая ей, спадала как тень на ее улыбку. Иногда мелькал ее розовый влажный язык, которым она быстро облизывала сладкое. За обедом всегда были гости, а она весело им прислуживала, будто уже хозяйка. После обеда все осторожно переглядывались, не слышит ли их прислуга, и поднимали тосты за здоровье короля Петра.
А потом все лица сияли беззаботно. Потом пели и говорили о войне. Меня уже называли женихом. Потом все шли в трактир. Она меня провожала, и на кухне, за дверью, в коридоре, быстро подходила, целовала, дышала тяжело и повторяла: «Милый, еще, еще…» Я дергал головой от неловкости, а губам было больно от ее зубов. Меня это злило; напоминало мне об одной моей любовной истории, с горничной, когда я с матерью ездил на курорт; даже аромат ее платочка напоминал мне ту любовь. С каждым днем я все больше влюблялся. А она приходила все позже. В темноте, за тяжелыми килимами из Бачки, она целовала меня, несчастная из-за моей нерешительности. Я с тоской начинал ее обнимать, но ее страсть меня все больше душила. Она расплетала косу, хотя я тайком смахивал с лица эти тяжелые волосы, потому что я не мог под ними дышать. У них был какой-то удушливый запах, вызывавший отвращение. Я раньше не мог себе представить такие тяжелые и долгие поцелуи, а она все время вздыхала: «Милый, еще, еще…»
Она вся распластывалась на мне; ее губы становились липкими, и она все время говорила мне о браке: как она постелит постели, как обставит гостиную, и как ее выберут в Женское общество. На улице раздавался тяжелый колокольный звон, и его эхо, доставлявшее мне страдания спустя много лет, мучило меня и сейчас. От этого звона у меня всегда начинала болеть голова, и мне становилось дурно. Я вырывался из ее объятий и оставлял лежащей в смятой юбке. Она приподнималась, прибирала волосы и шептала мне: «Ты вот и не знаешь, что хорошо». Ее груди мелькали в черном кружеве, крепкие и атласные; она, почти обезумев, извивалась в моих руках. Иной раз она прикусывала мое ухо, и ее смех, тогда звонкий и чистый, долго звенел в темноте. А я, измученный, преклонив перед ней колени, склонял голову к ее бедрам и ощущал на лице капли ее пота. Напрасно я пытался встать. Стоило мне взять в руки какую-нибудь вещь, она, смеясь, ее отнимала, и опять целовала меня,