чувствует, что надо молчать, знает, что бывают такие, как эта, минуты, когда его лучше не трогать, когда он грубо огрызается в ответ, и она научилась эти минуты различать; нет ничего проще, чем их предвидеть, чтобы получать от него только хорошее, и потому Сандрина молчит.
Время тянется и тянется.
Наконец с дрожью в голосе она спрашивает, не хочет ли он лечь спать, и он приходит в себя. Оглядывается, как сова, потерявшая память и дар речи, и обнаруживает, что она сидит рядом. Сандрина хочет встать, но он хватает ее за руку, притягивает к себе, наклоняется и зарывается лицом в ее живот; она гладит его по голове, терпеливо и прерывисто нашептывая колыбельную: «Все будет хорошо, все уладится», – а сама знает, что это ложь, что все рушится; у нее осталось только это – лицо, спрятавшееся в искусственном атласе ее короткой ночной сорочки, и ложь, которую она повторяет для них обоих, обещая, что все будет хорошо.
Так проходит несколько томительных минут, потом он всхлипывает: «Что же будет?» В его голосе слышатся слезы, рядом с Сандриной мужчина, который плачет, и он разрывает ей сердце.
Она сильнее прижимает его к себе, а горло перехватывает от облегчения: первая жена его тревожит, убивает, он не хочет, чтобы она вернулась. Сандрина цепляется за него, гладит, тискает, ее пальцы не отрываются от его горячей головы; это ее муж, только ее, это ее дом, ее; это ее семья, ее; она не даст все это отнять и сломать, она их защитит, она защитит себя, это все – ее, ее, ее.
Она уже почти твердо стоит на ногах, внезапно осмелев от собственных заверений в том, что это ее муж, ее дом и ее семья. Вытаскивает пульт из прижатой к ее талии руки, выключает телевизор, и он не противится, ему это нравится, а ей нравится повторять себе, что это она его защищает.
Сандрина ведет его за собой, тащит на второй этаж, до самой спальни, укладывает, как ребенка, и заключает в объятия, укрывает и оберегает. Мужчина ничего не говорит, дыхание его выравнивается, он впадает в тревожное забытье, а она долго не сводит с него глаз; сама она не способна крепко уснуть.
Ночью он дважды бьется, охваченный кошмаром, и она укачивает его, ласкает, пока он снова не расслабляется, похрапывая, точно большой кот, которому гладят шерстку.
Когда светает, ее глаза по-прежнему открыты, она не выспалась, но готова на все, чтобы защитить свою семью, не дать этой женщине ее ограбить. Судя по тому, что известно, она, эта женщина, сама организовала свое исчезновение: взяла отпуск, уехала с другим в Италию, да-да, а потом, ну что потом, потом передумала, решила вернуться. Или это интрига, заговор с целью вернуть себе то, чего она больше не хотела? Нет, так не пойдет, что упало, то пропало, с места встал – место потерял.
4
Будильник звенит, и Сандрина вздрагивает – достаточно резко, чтобы понять: несмотря ни на что, она все же немного подремала; просыпаться не хочется, но надо вставать, скоро наступит день; час ранний, сумрачный, середина сентября, солнце еще не скоро взойдет.
Все лето он настаивал, чтобы она нашла себе другую работу, поближе, чтобы не надо было подниматься в такую рань и ехать так далеко, а если ей нужно время на поиски нового места, то это не проблема, он сможет позаботиться о ней – он так и сказал: «Я позабочусь о тебе столько, сколько нужно». Сандрина медлила, хотя в остальном она делает все, как он велит, потому что он человек здравомыслящий и незаурядный, но с работой… тут она, сама не зная почему, тянет и тянет. Может быть, дело в том, что, как только она задумывается об этом, сразу видит свою мать, запертую в четырех стенах, бледную, точно личинка короеда, белесую, как слепой червь; или нет, не в этом дело, с матерью ее нерешительность никак не связана, тут что-то иное, но что? Она знает одно: хочешь не хочешь, она должна рано вставать, да и что плохого в том, чтобы с рассветом ехать на работу? Она всегда поднимается первой, ходит босиком по дому, запускает кофемашину, достает хлопья и будит их, своих мужчин, нежными прикосновениями и ласковым шепотом. Это самые дорогие минуты, ибо в это время она сильнее всего ощущает себя в своем доме, в доме, где еще не всем ее вещам нашлось место и они лежат как попало. Рано утром ее ноги ходят знакомыми тропками. Из ванной на кухню, из кухни в спальню, из спальни к Матиасу, она отыскивает дорогу с закрытыми глазами, и ей это нравится; она обходит свою территорию, как зверь, тихо, осторожно, беззвучно. И она твердит, что ранние подъемы ее не беспокоят, что она еще поработает там, далеко, и он хмурится, отстает ненадолго, а спустя какое-то время все повторяется сначала. Она как будто бы наносит ему оскорбление своим отказом жить за его счет; летом тема работы витала над ними тучей, словно мухи перед грозой, и, чтобы положить препирательствам конец, Сандрина сказала: «Хорошо, я подумаю».
Однако этим утром, когда звенит будильник, она находит, что еще чересчур рано. И сегодня вторник. Это немыслимо. Недопустимо. Происходит нечто столь серьезное, первая жена объявилась и вот-вот вернется, и тем не менее сегодня рабочий день. Время должно подстраиваться под наши внутренние бури, соблюдать ритм наших личных крушений, наших частных катастроф, но нет, вторник есть вторник. Это не лезет ни в какие ворота, это почти наглость, и тем не менее наступает вторник. Это первое, что приходит ей в голову, – злость на день, который, несмотря ни на что, занимается за окнами, неуместный, нахальный. И второе, о чем она подумала, когда вспомнила, что не давало ей спать до самого утра: может быть, все образуется. Просто надо, чтобы родители первой жены ничего не видели. Надо всего лишь им не говорить. Надо, чтобы жандармы не выяснили, кто эта неизвестная женщина. А что? – это вполне возможно, жандармы не всегда обнаруживают то, что хотят; они же искали первую жену и не нашли. Да, это возможно, и тогда все будет хорошо: первая жена застрянет в Париже, далеко от этого дома; она, эта женщина, по уши увязнет в своей лжи, ее не выпустят из больницы, и у Сандрины все будет, как прежде.
В лихорадочной полудреме, в бессонные часы, когда мозг без конца прокручивал одни