города за окном, к тому, как люди, спотыкаясь, входят и выходят из семисот баров.
В конце концов мне становится скучно, и я отправляюсь исследовать знаменитую площадь Пласа-де-Торос – арену для корриды. За воротами установлена статуя Эрнеста Хемингуэя – писателя, который прославил этот город на весь мир. Он выглядит грустным, вроде того окорока.
«Я знаю, что ты чувствуешь, – я провожу рукой по его каменному плечу. – Двигаться определенно лучше, чем сидеть на месте».
Я вспоминаю ленивый день в Нью-Дели, когда я отдыхал в тетушкином саду, писал в своем дневнике, задаваясь вопросом, как долго еще пробуду здесь, и каково это – наконец вернуться домой. Тихо звякнули браслеты. Я поднял взгляд. Тетя села на траву, подогнула ноги вбок и наклонилась ко мне. Уголки ее глаз были влажными.
«Он… – начала она, а потом заколебалась. – Ты был там… – ее рука коснулась моей. – Он страдал?»
Я выпрямился, и наши глаза встретились. Тонкая жилка на ее шее слегка дрогнула. До сих пор мне удавалось избегать разговоров о моем отце, но теперь меня осенило: он был не только моим отцом. Он был ее братом.
«У тебя красота твоей матери, – тихо сказала она, проводя пальцами по моей щеке, – и глаза твоего отца».
Худое тело на больничной койке, кожа как старые простыни, скелет, опустошенный раком костей, движущиеся глаза. Те же самые глаза, которые в детстве пугали меня своим пьяным гневом. Мне не нужны были его глаза.
«Нет, – сказал я, – с ним все было в порядке, он не сильно страдал».
Она долго и пристально смотрела на меня, и что-то в ее глазах изменилось. В любом случае я никогда не был хорошим лжецом. Ее лицо смягчилось, и она почти улыбнулась.
«Он бы гордился тобой, – она потянулась, взяла меня за руку, ее ладонь сжала мою. – Он очень сильно любил тебя».
Я открыл свой дневник и пролистал страницы. Он был почти полон.
Я слышал барабанный бой своего сердца у себя в ушах. Могла ли она почувствовать это по пульсации вен на моем запястье?
«Ты его ребенок». Я почувствовал, как ее хватка усилилась. «Ты был там? Ты заботился о нем?»
Я пожал плечами, сказал: «Немного» – и ощутил, как чувство вины в моем животе распустилось, словно цветок, и начало гноиться, наполнив меня жгучим жжением. Как я мог объяснить его сестре, что с тех пор, как мои родители развелись, когда мне было двенадцать, я отрезал его от своей жизни до самой его смерти и даже тогда не смог позволить себе сблизиться с ним?
Она вглядывалась в мое лицо, как будто там были ответы. Нарисованные на внутренней стороне моих губ, спрятанные за бровями, завернутые глубоко в складках ушей. Сокровище, которое, если бы она присмотрелась достаточно внимательно, появилось бы само собой. Почему умер ее брат? Насколько сильно он страдал? Почему его единственный ребенок отказывался говорить о нем? «Ты ищешь не в том месте, – подумал я. – Я закрыл крышку сундука со своими воспоминаниями. Здесь ты не найдешь ответов».
Тетя начала говорить, ее голос был низким и звучным, как будто она разговаривала сама с собой, вызывая воспоминания о брате, который умер на чужбине. Она говорила о вещах, которых я никогда не знал: они вдвоем – маленькие дети – купались в ручьях, набухших от муссонных дождей, бегали по манговым рощам, играли в прятки, ветер развевал их темные волосы, слезы смеха, она повязывала ему на запястье разноцветную нить – ракхи [25].
По ее словам, он всегда хотел стать певцом. Ему нравился ее домашний манговый чатни – она присылала ему баночки на каждый день рождения. Когда ему было пятнадцать, его школьный друг погиб в автокатастрофе, и в течение нескольких месяцев после этого он ежедневно ходил пешком до дома его родителей – по три мили в каждую сторону – и утешал их.
Тихо, вкрадчиво, словно спохватившись, она упомянула, как он защищал ее, когда отец избивал их. Это потрясло меня. Мой отец, мой дед – все эти поколения людей, которые предшествовали мне, все они совершали одни и те же ошибки. Тетя внимательно наблюдала за мной.
«Он был хорошим человеком, – сказала она. – Глубоко внутри – хорошим человеком».
Я не ответил. Не кивнул головой. Ничего.
У края садовой стены в маленьком пруду среди сухих листьев рос белый лотос. Поднялся ветерок, пруд покрылся рябью, и листья закружились спиралью вокруг цветка. Затем тетя заговорила о вещах, которые я уже знал, некоторые – лучше, чем она: как мой отец уехал из Индии с мечтами о благополучной жизни, скопил достаточно денег, чтобы через два года привезти мою мать. Он руководил компанией по экспорту-импорту, пока бизнес не обанкротился, когда мне было три года. Говорила обо всех тех работах, за которые он брался, а потом не смог выполнять. Она упомянула мою мать – сказала, что понимает, почему мы ушли от моего отца.
«Как она?» – спросила она.
«Прекрасно, – сказал я. – Я звонил ей вчера. Она беспокоится обо мне, как обычно. Она шлет тебе привет».
Она кивнула. «Ему следовало остаться здесь, среди своих, – она с трудом сглотнула. – Он бы не стал пить. Не здесь».
«Уже ничего не изменишь», – хотелось мне сказать. Человек, которого я знал, пил и избивал свою жену и сына. И даже когда рак убивал его, я не мог расстаться с прошлым. Теперь он мертв. Мертв. Мертв. Мертв. Ничего не изменишь.
Я встал, но она схватила меня за руку.
«Он всегда хотел, чтобы ты увидел Индию».
«Правда?» – спросил я. Это меня удивило.
«Да. Разве ты не знал?»
Я покачал головой. Если бы он попросил меня посмотреть страну, где он родился, я бы отказался. Но привезя сюда его прах, а затем побродив по окрестностям, я именно это и сделал. Может быть, он и положил начало этому путешествию, но остальное – только мое дело.
Мигают уличные фонари, очерчивая профиль Хемингуэя, отчего он выглядит еще печальнее, чем раньше. Я брожу по Памплоне, прохожу мимо закрытого туристического офиса, сажусь на скамейку на главной площади. Истории, рассказанные Хемингуэем, жизнь, которой он жил, – все это закончилось нажатием пальца на спусковой крючок. Что еще он мог сделать, если бы отложил дробовик и вернулся в постель? Чему бы он научился в тот момент, когда сделал выбор в пользу жизни, какие еще книги написал бы?
Тем временем мой отец цеплялся за жизнь, доверяя врачам, химиотерапии и облучению, и все это