- последняя управляемая волей, не съеденная болезнью функция - и коснулся головы, слабо постукав пальцами, и опустил пальцы вдоль поручня каталки. Последнее, что он сказал мне.
"Пригибай голову и ползи к свету. Дюйм за дюймом".
Сам он не пригнулся вовремя, и теперь кабели торчат из глаз.
- Он жив. Как бы, - бормочу я онемело и тупо, раздавленный дерьмом, наваленным со всех направлений.
- О да, - говорит Гейл. - Мне поручили подчеркнуть, что сеть, в которую он встроен, используется для просеивания мировых данных - что его мозг используется социальной полицией для выявления потенциально опасной болтовни.
Сейчас я даже не могу пошевелить губами, сказав "святая срань".
Использовать папу для поимки всех, кто похож на него. У меня сдавило грудь. Это как Райте. Как Райте с Шенной. Хуже.
Это почерк злого, поиметь его мать, гения.
Гейл кивает, словно прочитал мои мысли. - Ты должен осознать, что размах их злобы практически беспределен.
Я не отвечаю. Не нахожу ответа.
- Хотя сдаться больно и унизительно, отказ сделает еще хуже, - говорит Гейл. - Уже понял? Они знают твой, э... абсолют. Твое понимание человечности. И готовы использовать любым способом.
Это вытягивает мою голову на поверхность болота. - Что? Если я пошлю их, его убьют? Вот так угроза.
- Нет. Если не будешь сотрудничать... - Он смотрит на меня, и глаза мертвее моих мертвых чувств. - Если ты пошлешь их, они его не убьют.
Ох. Разумеется.
В этом есть смысл.
- На деле, - говорит Гейл мягко, почти деликатно, как Уинсон Гаррет, - они его разбудят.
Точно. Чего ты еще ждал?
И плевать. Всё уже не важно. Ничего не изменится. Хотя...
Папа.
Разумеется, папа. Всегда был он. Как смел я думать, что будет иначе? Он был прав: я определен страхом.
Мой страх в нем.
Не то что я боюсь его - такой страх я перешагнул в десять лет. Я боюсь стать им. Больным. Чокнутым. Запертым в теле, уже мне не принадлежащем.
Наедине с гневом.
Может, потому я никогда не смущался, бросаясь в очередной бой. Тогда или сегодня.
Кто говорит, что нет участи страшнее смерти, пусть скажет это папе. Не знаю, правда, работают ли его уши. Если нет, вам не повезло: записочку ему уже точно не покажешь.
Забавно, как хорошо они меня изучили.
Я глубоко вздыхаю. - Окей.
Феллер моргает. - Что?
- Я сказал "окей". Произнести по буквам? Вот, смотри.
Я вжимаю палец в кнопку. Черное масло течет по катетеру.
Вообще ничего не чувствую.
- Эй, вот последний вопрос. - Я смотрю на Феллера, потом на Гейла. - Кто ваш любимый персонаж в "Убить пересмешника"?
Ныне во Всегда:
Куда заводят сны
"Я видел один сон, знаешь? Скорее фантазию. Что впервые, точно впервые, я хочу помочь тому, кто мне дорог, и когда приношусь, этот кто-то рад меня видеть".
Доминик Шейд, "Кейн Черный Нож"
Он бредет сквозь вселенную белизны.
Снег...
Не помнит, когда последний раз видел снег.
Снег падает нежно, как поцелуй ребенка. Снежинки крутятся и сталкиваются и сверкают, звеня, и пальцы ног шелестят по тонкой поземке. С каждым шагом он слышит хруст столь мягкий, что не назвать звуком.
Он чувствует этот хруст подошвами босых ног. Голы и ноги, и чресла, грудь и голова - он обнажен - но не ощущает холода. Значит, сон. Он понимает, как это устроено. Каким бы холодным ни был пейзаж, он нежится в теплой постели где-то... далеко отсюда.
Очевидный сон. Прошло более двух десятков лет с тех пор, когда он еще мог ходить.
Он слишком легко мог бы затеряться в славной игре мышц и костей, крови и дыхания... но он грезил о ходьбе долгие годы и не может забыть, чем грозит ходьба.
Он шел очень долго и зашел очень далеко. Как долго и как далеко, невозможно судить, это же сон; но вот перед ним замаячила тень и стала силуэтом. Хижина размером с дом, коническая крыша.
Опыт автоматически подсказывает: юрта, слишком высокая и острая для Монголии. Он приближается и видит яснее, и кивает себе. Скорее центральноазиатская, может, казахская. Что удачно. Его диссертация потребовала хорошего знания старотюркского языка и наречий, из оного произошедших; он вполне сможет понять речи на дюжине языков Центральной Азии, от Алтая до Уйгурии, тогда как монгольская группа неизбежно породит затруднения.
Юрта вращается или он обходит ее; так или иначе, ему понятно - это цель всего пути.
Чтобы нечто закончить или нечто начать. Или всё сразу.
Вход показывается ему, ночь упала, хотя он даже не заметил. Сейчас единственным источником света стало дружелюбное мерцание огня за неплотно задвинутым войлочным пологом. Значит, не казахская: ни один кочевник предгорных степей не стал бы так небрежно тратить тепло домашнего очага в подобную ночь.
Он понимает, что ему не терпится узнать, кто же ожидает внутри.
Он набирает дыхание, чтобы объявить о себе, но колеблется, не зная, какой язык избрать; и просто тянется к тонкой полоске света. Внутреннее убранство скажет всё, что нужно.
- Ты не можешь войти.
Он останавливается, морщит лоб. Голос - скорее низкое, равнодушное рычание где-то за плечом. Однако он не вздрогнул. Лоб покрыт морщинами. Он не вздрогнул, потому что уже понял, что он не один.
И медленно оборачивается в беспредельную ночь. - Ты говоришь по-английски.
- Как и ты. - Тень выплывает из мрака. - Идем к огню.
Тень двигается влево, становясь силуэтом. Он видит причину: там маленький костер в кольце камней, под кожаным навесом для защиты от снега.
- Извини, - говорит он. - Я не хотел вторгаться на твою землю, не был намерен злоупотребить гостеприимством или бросить вызов.
- Этого не было. - Тень небрежно машет рукой в сторону юрты. - Вот твое место.
- Мое? - Он снова хмурится, обдумывая; кажется, он и это заранее понял. - Но почему я не могу войти?
- Потому что так сказал я. Сюда. - Тень манит его к костру. - Оденься.
- Мне не холодно.
- Одежда не только для тепла.
Под навесом (бизоньи шкуры, сшитые кожаными ремешками, он мимолетно замечает и удивляется, как такое возможно, бизоны истреблены сотни лет назад) имеется вешалка из бедренных костей и ребер, связанных жилами; на ней шерстяное серапе и брюки. Рядом лежат узкие потертые сапоги.