считаются… Впрочем, жить можно и не в своем доме. Во всяком случае, на первых порах… Об этом я иногда напоминал и в письмах к Любе. Она же на мои подобные заявления почему-то отмалчивалась. Меня даже временами раздражало упорство Любы в том, что она и в Выселках чувствует себя на своем месте, как в родном доме. Хотя какой у нее может быть дом, кроме бывшего детдома?
За время службы я получил от Любы несколько фотоснимков, и, как обычно, на этих фотографиях она не одна: то со своей хозяйкой Марфой Власьевной сидит в обнимку, улыбаясь; то с группой своих юных читателей; то она заснята в профиль, читающая своим слушателям лекцию; и только единственная фотокарточка, где Люба одна: ее лицо изображено крупным планом, и глаза светятся умом и жизнерадостностью. Все эти снимки неумело сделаны фотографом-любителем, и я посоветовал Любе однажды съездить в городское фотоателье, а она отшутилась тем, что на этих неумелых снимках, мол, больше правды, чем на фотокарточках из ателье. Такой уж она неисправимый, своенравный человек…
Неожиданно и совсем близко позади я услышал конский топот и поскрипывание полозьев. Оглядываясь, я ступил с дороги в глубокий снег.
— Тррр, Лысуха! — раздался властный парнишечий голос.
Передо мной остановилась запряженная в сани-розвальни соловая лошадь. На лбу у нее и впрямь белела красивая залысина; разгоряченная, упитанная лошадка отфыркивалась и все еще перебирала передними ногами.
— Садись, друже, подвезу! — крикнул из саней парень в шапке из серебристо-седого искусственного каракуля и в суконном коричневом полупальто с воротником темно-бурого цвета; у возницы был ухарски-бравый вид.
— В Выселки? — спросил я, заскакивая в розвальни, устланные золотисто-желтой пахучей соломой.
— Ага, туда! — откликнулся парень и, дернув за вожжи, крикнул молодецки задорно: — Но-о, Лысуха! Но-о, милая!
Сани рванулись и, повизгивая полозьями, понеслись вперед, только похрапывала резвоногая кобылка да в лицо нам била снежная крошка из-под копыт. Парень, свободно пошевеливая вожжами, полуобернулся ко мне; я увидел тугощекое лицо без единой морщинки с пятнышками веснушек на переносье и на подглазьях.
— И к кому ж это в наши края? — полюбопытствовал он.
— Есть у вас Люба Комлева, библиотекарь?
Мой бравый возница как-то переменился в лице, и я заметил, что его руки в рукавичках-шубенках самопроизвольно потянули вожжи на себя, как бы стремясь приостановить размашистый бег лошади.
— Т-так ты… ты к ней и едешь?
— К ней и еду.
— Кем она тебе доводится?
— Вместе были в детдоме.
— А-а, детдомовские… — недовольно пробурчал парень и вдруг, привстав на колени, огрел вожжами по крупу бегущей кобылки и заорал: — А ну, Лыска, пашла-а! Даешь перцу под хвост! Люба-Любушка, Любушка-голубушка-а! Но-о!
Поведение парня становилось загадочным. Он снова полуобернулся ко мне и заговорил запросто, как со старым знакомым, вытирая рукавичкой в уголках глаз слезины, выдавленные жестким встречным ветром.
— А я бабу тут одну отвозил в Долгополье, в больницу. Вроде извозчика я в колхозе, мотаюсь туда-сюда, как тот курьер… Но ничего, не обижаюсь, живу, дыхаю помалу… Только вот в армию меня не забрали, вот что обидно! Этой осенью надо было б идти, а теперь уже все, отвоевался… Забраковала высшая комиссия какая-то. Понасажали там не врачей-специалистов, а балбесов с дипломами… Умники-разумники этакие! Я здоров, а мне внушают: у тебя ж, мол, зрения ноль целых две сотых… Вот тумаки! Мал-мал вижу — и хорош-гож. Теперь же вся армия перевооружена, на всех пушках новые прицелы: там с любым зрением куда надо стрельнешь…
«Послужил бы, так не то бы запел…» — подумал я, едва сдерживая усмешку. Мне вспомнилось, как в начале службы, в учебном подразделении, был у нас замкомвзвода сержант Дудников. Боялись мы его, как всемогущего демона. Лишь только дежурный по роте объявлял «подъем» — с нас пулей слетали одеяла, мы вскакивали полусонные и торопливо одевались. И вот тут-то появлялся Дудников. «Взвод! — гаркал он. — Выходи строиться на физзарядку!» Мы выбегали на улицу в одних гимнастерках, в темноте, когда низко над сопками еще стояла огромная багрово-бронзовая луна и дул злой ветер-северяк, от которого на руках трескалась кожа. Мы прятались друг за друга и сбивались в кучу, словно жалкие ягнята. «Взвод! — безжалостно командовал Дудников. — В колонну по три, разбирайсь! Для разминки, чтоб служба медом не казалась, бегом — марш! Направляющий, шире шаг!»
— Да, чего хочешь — того не имеешь, — как-то жалостно вздохнул парень и причмокнул губами: — Нн-оо, Лыска!
Тут только мне стало понятно: парень потому так словоохотливо начал рассказывать о себе, чтобы замять разговор о Любе. Но меня, конечно, разбирало любопытство.
— А ты Любу хорошо знаешь? — спросил я.
— Любу-то? — переспросил он и многозначительно усмехнулся. — Ее тут все знают. Она у нас заводила-девка, боевая… Только ты ей не трепанись, чего я тебе болтаю… Звать меня Павликом. Есть в нашей деревне Верка, такая, ничего вообще деваха, все женские выпуклости при ней, ну и заглядывал я в их домишко… А матуха ее видит такое дело — и всем: зять, зять, где сметанки взять… Тоже мне, теща! И вот приезжает к нам Люба. Увидал я ее первый раз — и на Верку уже глядеть не хочу. Честное-пречестное! Стал я за Любой ухлестывать, а она мне хоп такую речугу: «А если приедет какая-нибудь получше меня, так ты и к той с разгону кинешься?» И отшила меня, как изменника. А я все равно не могу без нее… На танцах только и гляжу, как она отплясывает. Ребята наши гогочут надо мной… Ну и пусть, мне-то ни жарко ни холодно от ихних блошиных укусов… А ты давно ее не видал?
— Давно.
— Теперь ты ее вряд ли узнаешь: идет — пишет, говорит — ворожит, ну вылитая артистка!
Я почувствовал, что в словах Павлика нет ни крупицы вранья и бахвальства; он говорил прямо, как было и есть, и, по-видимому, не мог иначе.
— Как дальше будет — не пойму, — продолжал он доверчиво. — Такие она зигзаги выделывает — мой ум нараскоряку…
Какие это «зигзаги» — я не успел узнать. Мы уже въезжали в длинную улицу, изрезанную гусеницами трактора, и наши розвальни начало так швырять и подбрасывать, что Павлик сразу замолчал. По обе стороны просторной улицы тянулись постройки всевозможных форм и стилей: кирпичные дома и бревенчатые избы старой рубки, неказистые хатки и опрятные домики, сараюшки и хлевки, довоенные амбары и пуньки… К каждому двору и дворику была разметена и утоптана неширокая стежка в глубоком, сугробистом снегу. У одного такого домика, выкрашенного охряной краской, дедуля, в шубейке колол дрова. Увидав розвальни, он выпрямился и проводил нас долгим старческим взглядом. «Наконец-то эти долгожданные