выданным японским консулом Сугихарой[98] (как Фелек потом говорил, не только Сугихару следует чтить как Праведника народов мира, которому сотни людей обязаны жизнью, но и прежде всего того энкавэдэшника, который в разгар сталинской эпохи ставил печати на документы подозрительным «японцам», обращавшимся к нему в огромных количествах за разрешением на проезд через всю Россию и дальше в Японию).
Мой дядя, будучи профессором социологии в Городском университете Нью-Йорка, много лет являлся председателем Польского института искусств и наук Америки (PIASA), научной организации, объединившей польских ученых в Соединенных Штатах. А до этого сотрудничал с Сикорским[99], затем с Миколайчиком[100], и в результате сразу после войны стал одним из организаторов Ассамблеи порабощенных европейских народов (ACEN), которая объединила эмигрантов из стран Центральной Европы, находившихся под диктатом СССР. Он выступал на «Радио Свобода» и вообще был человеком весьма активным.
Давай вернемся к каникулам 1965 года.
Дядя Фелек отвез меня в прелестный городок Позитано, близ Амальфи, а с международным железнодорожным билетом в Италию и обратно, купленным в Варшаве, я мог выходить на всех промежуточных станциях. Так что я полтора месяца путешествовал по стране. У меня было с собой сто долларов, которые для меня каким-то образом, через заграничных знакомых, раздобыла мать.
В то время, имея паспорт, дающий возможность выехать на Запад, можно было официально взять с собой только сумму, эквивалентную пяти долларам. Так что сотня — это было немало не только на польском черном рынке, где доллар стоил астрономических денег, но и, например, в Италии. Через год, поехав во Францию по фиктивному приглашению, я уже нелегально подрабатывал в магазине, где продавали свитера. Вот тогда мы и переводили письмо Яцека и Кароля.
Это, кстати, сам по себе прекрасный текст, с моей точки зрения, значительно превосходящий «Новый класс» Милована Джиласа[101]. Я потом много раз использовал его для занятий с американскими студентами как пример глубокой марксистской критики «реального социализма». Этот текст показывает, насколько прекрасным инструментом деконструкции, анализа существующего общественного порядка является марксизм. Знаю, Кароль сегодня неохотно признается в авторстве письма, но честное слово, у него нет никаких причин стыдиться.
А чем было это письмо для среды «коммандос»?
О, коммандос… ярлык, прилепившийся к нашей среде… Уж лучше тогда «новорожденные ревизионисты».
Мы, конечно, обсуждали этот текст и были им потрясены, но не испытывали никакой потребности в том, чтобы как-то себя назвать. Если попытаться понять, что же объединяло нас мировоззренчески, то это прежде всего протест против фальши в публичной жизни (цензуры, фальсификации истории и тому подобного), ну и всякого рода «левацкие» чувства, то есть убеждение в том, что люди равны и должны иметь возможность жить достойно.
Название «коммандос» прилепилось к нам потому, что мы непрошеными гостями являлись на всякие собрания, доклады, сессии и, задавая неудобные вопросы, меняли ход дискуссии. Мы не были организованной группой. Просто несколько человек, которые появлялись то здесь, то там, а в повседневной жизни поддерживали друг с другом постоянные дружеские отношения.
Этакая networking[102] шестидесятых годов.
Вот именно. Очень важным событием оказалась встреча, организованная Адамом Михником на историческом факультете по случаю десятилетней годовщины событий октября 1956 года. Именно она привела в негодование Владислава Гомулку и его ближайшего соратника Зенона Клишко[103]. Не знаю, слушали ли они выступления в реальном времени или позже, в записи, но Лешека Колаковского[104] и Кшиштофа Помяна[105] моментально исключили из партии. Против Адама был начат дисциплинарный процесс, уже второй в его жизни.
Помню один забавный момент. Я пошел вместе с Адамом к адвокату, назначенному его защитником в рамках этого дисциплинарного процесса, выдающемуся профессору юриспруденции Янине Закшевской (я тогда узнал, что ее отец до войны стажировался у моего деда, Вацлава Шуманьского). И Закшевская, разозлившись, что Адам, вместо того чтобы учиться на круглые пятерки (такого студента было бы легче защитить), имел в зачетке несколько четверок, упрекнула его: «Вот у пана Яцека наверняка оценки получше». Мы расхохотались, потому что я на своем физическом факультете еле-еле тянул. Барахтался примерно между минус и плюс тремя.
Еще о Закшевской: Ирена, моя жена, напомнила мне, что после смерти Закшевской Мария Оферская[106] передала ей конверт со стихами моей мамы и записку, в которой Закшевская пишет, что во время войны моя бабушка прятала ее и ее мать. Дома я об этом никогда не слышал. Видимо, считалось, что говорить тут не о чем. Так что, возможно, неприязнь бабушки Шуманьской к моему отцу — обычная реакция тещи на зятя и никакого антисемитизма в ней не было? Хотя черт его знает, ведь антисемитка Зофья Коссак-Щуцкая была одним из организаторов «Жеготы»[107]. Когда речь заходит о евреях, польский дух выкидывает те еще фортели…
Вы пытались помочь Михнику?
Мы начали собирать подписи в его защиту. Одновременно польская интеллигенция, партийная — самый ее цвет, — писала письма «наверх» в защиту исключенного из партии Колаковского. Напряжение нарастало. Люди начали сдавать партбилеты. Думаю, что исключение из партии Колаковского — переломный момент, после которого вера польской интеллигенции в возможность реформировать реальный социализм окончательно дала трещину (точнее, этот процесс начался с «Письма 34-х»).
В Израиле вспыхнула шестидневная война. Советский Союз, а затем Польша и весь так называемый соцлагерь, за исключением Румынии, разорвали с Израилем дипломатические отношения. В стране набирала обороты мочаровская[108] пропаганда, использовавшая «сионизм» — точнее, антисионизм, то есть антисемитизм — в целях политической конъюнктуры. А вскоре пришел черед мартовских событий и всплеска официального антисемитизма.
Вы уже тогда начинали осознавать эту проблему?
Мы, безусловно, понимали — ведь это было видно невооруженным глазом, — что антисемитизм для Мочара — своего рода горючее. Мы также начинали осознавать, что наша среда — в значительной степени дети еврейских коммунистов. Однако до страха было еще далеко: кто ж поверит в то, что пропагандирует госбезопасность? Разве обраще-ние гэбэшной фракции ПОРП к языку антисемитизма — не лучший способ скомпрометировать антисемитизм? Однако оказалось, что мы, во всяком случае я, были весьма наивны и плохо разбирались в происходящем.
В чем именно ты не разбирался?
В том, что подобная риторика может быть поддержана обществом. Что столько людей воспримет это с энтузиазмом. Ситуация такая: Мочар прет напролом, Гомулка устал, процесс ускоряется, поскольку у обеих фракций есть свой интерес в том, чтобы задавить наш «ревизионистско-интеллигентский лепет».
Ты тогда уже учился на факультете социологии?
Я перешел на социологический в 1967/68 учебном году. Устроить это помог отец, хотя он был не