— Когда-то и я была такой же мышкой. Теперь же это Эсквит.[69]А вот это, смотрите! — Она указала на крупную серую мышь, пробегавшую по сцене, Эта — сам мистер Черчилль![70]
Я ей рукоплескал.
Но вдруг через несколько минут заметил, что Эмили пошатнулась. Сначала я отнес это за счет духоты, — в зале набилось много народу; в те бурные годы на всех собраниях было не протолкнуться. Повернувшись к председательствовавшей, Эмили спросила:
— Можно стакан воды?
Она страшно побледнела. Откуда-то принесли воду; но, принимая стакан, Эмили покачнулась снова, пролив воду себе на платье. Я расслышал, как председательствовавшая спросила озабоченно:
— Вам нехорошо? На вас лица нет.
Последовал ответ Эмили:
— Немного закружилась голова…
И не успев договорить, рухнула без чувств.
Ее вынесли со сцены. Я кинулся вокруг рядов к боковой двери, и увидел: она сидит в кресле и ее обмахивают.
— Это потому что очень жарко, — произнесла она, кинув на меня предупреждающий взгляд. — Здесь душно очень.
Я не стал возражать, но мы оба понимали, что она беременна.
— Может, уже хватит с тебя?
— Нет-нет, — замотала она головой.
— Если ты не прекратишь, ты повредишь своему здоровью.
— Глупости, Роберт. Женщины рожают детей вот уже миллионы лет, и им приходилось во время беременности проделывать куда более тяжелую работу, чем выступать с какими-то речами. Это просто первые месяцы так… говорят, дурнота обычно через пару месяцев проходит.
— Ты Артуру сказала?
— Пока нет. Они с доктором Мейхьюзом непременно захотят положить меня в больницу. Словом, пока я решила промолчать, вот так.
— Что-то мне это очень не нравится!
— Я никак не могу взять и все прекратить, Роберт. Сейчас как раз самый критический момент… еще поднажать и, я уверена, правительство рухнет.
Я-то лично считал как раз обратное — чуть поднажать и суфражистское движение сойдет на нет. Но вслух я этого не произнес.
Отчасти из эгоистических побуждений. Я понимал: когда ее беременность станет всем известна, она будет вынуждена, несмотря на все свои протесты, отойти от политики. И стоит только этому произойти, как сразу изменится и все остальное. Кафе на Кастл-стрит закроется. И, став матерью, Эмили неизбежно сделается добропорядочной супругой — такой, какой ее хочет видеть ее муж.
Со своим внезапно обретенным богатством я отправился на аукцион «Сотбиз», где приобрел несколько прелестных рисунков одного художника эпохи Ренессанса, в частности, головку молодой итальянки, напомнившей мне Фикре. Я устлал свои комнаты на Кастл-стрит турецкими коврами, увенчал свой стол изящным серебряным подсвечником и снова стал завсегдатаем теперь уже более дорогих отделов универмага «Либертиз». Казалось, моя жизнь наконец обрела нормальное течение. Я стал торговцем кофе, служащим компании, я работал на один из крупнейших лондонских концернов. В утешение мне оставались лишь искусство и развлечения.
Я заметил также, что в последнее время реклама «Кастла» явно изменила свой лучезарный тон. Наряду с улыбающейся, услужливой женщиной первых плакатов, все назойливей проступал новый тип жены — строптивой дамочки, предпочитавшей не кофе, а исключительно сливки. Женщины, не подававшие своим мужьям кофе «Кастл», подвергались на рисунках выговорам, шлепкам, а в одном из случаев оскорбляющий мужей напиток был даже вылит какой-то жене на голову, — и вся подобная реклама исходила от мужей, которые требовали полной покорности от жен, как в отношении кофе, так и в остальном. Новый девиз — Дом мужчины — его крепость! — сопровождал такие, например, подписи к рисункам: «Твое право пить отличный кофе: подавать его тебе — обязанность твоей жены. Не становись жертвой женской скаредности!» Один из рекламных рисунков даже изображал женщину с транспарантом — явно суфражистку, готовую бросить своего мужа и идти на демонстрацию, — подпись гласила: «Кто главный в семье? Мужчины, докажите свою власть! Если она не подает вам кофе „Кастл“, значит вы не мужчина!» Было очевидно, что противники заняли боевые позиции.
Глава семьдесят восьмая
Горечь — привкус, допустимый лишь до определенной степени.
Международная Кофейная Организация. «Сенсорное восприятие кофе»
Началась подготовка к публикации сведений об урожае бразильского кофе в очередном году. Кошмарные слухи носились по Бирже — о том, что цифры будут чудовищные, что цифры будут шокирующие, и то ли заморозки, то ли порча, то ли политика, то ли война непременно сильно снизят урожай кофе. В какой-то момент возникла внезапная паника: будто бы с президентом Бразилии случился сердечный приступ. Цена подскочила на два цента за мешок, вынуждая бразильскую сторону вмешаться, после чего выяснилось, что слухи необоснованны.
Пинкер наблюдал все это с веселым интересом.
— Они занервничали, Роберт, торговцы понимают, что такое невозможно: просто они ждут, когда им скажут, в какую сторону бежать. Это льет воду на нашу мельницу.
— Кое-кто из моих друзей-журналистов интересуется, переменится ли рыночная конъюнктура.
— Правда? — Пинкер задумался. — Скажите им… скажите им, что, вы считаете, будет спад, хотя по какой причине, пока определить не можете. И еще, Роберт… если хотите, подскажите им, как занять короткую позицию[71]на Бирже.
— Но если я так им скажу, не будет ли это означать, что мы подталкиваем их вкладывать на будущее. Что если мы ошибемся?
— Такого быть не может. И, кроме того, что же тут плохого, если они будут иметь в этом деле свой собственный интерес?
Все больше и больше времени он проводил, совещаясь со своими банкирами за закрытыми дверями. А теперь у него начались встречи с субъектами совершенно иного рода — молодыми людьми в коротких клетчатых пиджачках с громкими, самоуверенными голосами.
— Спекулянты, — бросил Дженкс презрительно. — Одного из них я знаю — некто Уолкер; говорят, его часто можно встретить в Сити. По-моему, он приторговывает валютой.