Юноша внимательно осмотрел ладную фигуру Веезенмайера, его сильное красивое лицо и, чуть склонив голову, сказал:
— Хорошо. Я доложу. Прошу вас, присядьте.
Юноша ушел неслышно; Веезенмайер сел на жесткий диван и ощутил сладкий запах ладана, давно забытый им торжественный и прекрасный запах первого причастия. Он закрыл глаза и вспомнил мать, которая после того, как он вступил в нацистскую партию, смотрела на него отчужденно и горестно.
«Вся наша семья была верна церкви, — говорила она, — а ты примкнул к тем, кто поверил в нового «бога», отверг бога истинного. Я бы простила Гитлеру его дурной немецкий язык, его невоспитанность и напыщенный истеризм, Эдмунд, но я не могу простить ему арестов тех служителей Христа, которые отказались стать пророками Адольфа».
Веезенмайер пытался объяснять матери, что это все временно и преходяще; он говорил, что это издержки молодого движения, которое, несмотря на аресты священников, не отринуто Ватиканом; он пытался убедить ее, что высказывания нацистов против Христа необходимы, чтобы сплотить нацию вокруг нового мессии, вокруг великого фюрера, думающего не обо всех землянах, но лишь о несчастных немцах.
«Так нельзя, — ответила тогда мать, — нельзя желать блага одним за счет страданий других, Эдмунд. Это никому и никогда не принесет успеха. Ты стал на путь порока и зла, и я не даю тебе моего материнского благословения…»
— Отец Алойз приглашает вас, — тихо сказал юноша, и Веезенмайер вздрогнул, услыхав его голос, потому что молодой священник вошел неслышно и стоял в дверях — в черной своей сутане — как знамение давно ушедшего детства и невозвратимой юности, когда не было для него большего счастья, чем пойти с «мутти» в храм рано утром и сладостно внимать органу, и слушать гулкие слова в торжественно высоком зале, стены которого так надежно защищают от всех мирских обид и страхов…
— Здравствуйте, отец Алойз, — сказал Веезенмайер, — я благодарен вам за то, что вы…
— Садитесь, — перебил Степинац. — Нет, нет, в это кресло, оно для гостей и не так жестко, как остальные.
Лицо Степинаца было продолговатым, моложавым, аскетичным, и его серые глаза казались на этом лице чужими, так они были живы и быстры, несмотря на их кажущуюся холодность.
Степинац по складу характера был мирянином, поначалу сан тяготил его, в детстве он мечтал о карьере военного. В Ватикане о нем чаще говорили как о политике и дипломате, считая надбискупа человеком — по своей духовной структуре — светским. Полемист, актер, оратор, он рвался к активной деятельности, и его умение подстраиваться к собеседнику, а если он имел дело с человеком непонятным ему, навязывать свою манеру общения казалось Ватикану недостатком, принижавшим дух мирской суетой.
— Отец Алойз, я пришел к вам, движимый одним лишь жела…
— Так не бывает, — снова перебил его Степинац. — Единичность желания — удел апостолов и святых; вы человек мира, вам свойственны неохватность и множественность: в желаниях, помыслах, проектах.
— Моя мать хотела, чтобы я стал служителем церкви.
— Вы бы преуспели на ниве служения господу.
— Да? Почему? — удивился Веезенмайер столь уверенному ответу.
— Вы настойчивы и умеете служить тому, во что веруете.
— Святая церковь ведет досье на тех, кто служит в миру?
— Иначе бы светский мир давным-давно подавил мир церковный.
— Вряд ли. Светский мир не может справиться со страстями человеческими, которые пагубны, мелки и низменны. Страсти человеческие смиряет лишь святая церковь, и с этим нельзя спорить.
— Значит, церковь вас интересует как инструмент смирения? Вы отводите ей роль духовного жандарма?
— А вас разве не интересует мощь светской власти, которая своим могуществом ограждает храмы от безбожников?
— Кого вы имеете в виду?
— Я имею в виду Россию, которая открыто провозгласила борьбу против святой церкви.
— Но ведь и Берлин выступает против догматов моей веры и против ее служителей.
— Это не совсем так, отец Алойз. Это не совсем так. Берлин выступает против тех, кто не скрывал своей враждебности идеям фюрера, то есть, — быстро, словно опасаясь, что Степинац снова перебьет его, продолжал Веезенмайер, — идеям, которые овладели сейчас всей нацией германцев.
— Как вы понимаете, меня интересует судьба моей нации. А моя нация свято следует вере Христа и его земного помазанника папы римского.
— Вы имеете в виду хорватов?
— Почему же? Я имею в виду всех людей, населяющих несчастную Югославию. Многие из них вынуждены были принять православие, и это не столько вина сербов, сколько их трагедия.
— Вот видите, — сказал Веезенмайер, сразу же поняв дальнюю мысль епископа, — значит, вам потребуется сильная светская власть, которая гарантирует возвращение блудных сынов, вынужденных принять православие, в лоно святого католицизма.
— Времена Лойолы, увы, прошли, да и сам этот гений так страстно подвергался мирскому остракизму, что практика его бесед не в моде ныне. Поэтому давайте говорить конкретно, поскольку препозиции сторон предельно ясны.
— Меня устраивает ваше предложение. Я готов говорить конкретно, — согласился Веезенмайер.
— Какие гарантии вы можете дать, что моих соратников не постигнет та же участь, что и наших братьев в Германии?
— Тиссо.
— Что?
— Фамилия епископа Тиссо вам знакома?
— Я не сразу понял вас, вы слишком резко ломаете логику беседы. Я хорошо знаю Тиссо. Я встречался с ним в Ватикане.
— Я помог Тиссо стать главой его нации, отец Алойз. Снеситесь с ним, и вы получите исчерпывающую информацию. То, что происходит в рейхе, наше внутреннее дело, и никому не дано судить нас: третейский суд — изобретение иудеев, распявших Христа. Однако вне рейха мы готовы не просто сотрудничать, но и поддерживать тех отцов церкви, которые прежде всего думают о судьбе своей нации, о судьбе своей паствы…
— Ваши предложения?
Веезенмайер достал портсигар и тут же — несколько даже испуганно — спрятал его в карман. Степинац заметил этот испуг в глазах Веезенмайера, и лицо его смягчилось.
— Вы ставите вопросы как политик, отец Алойз.
— Но я же говорю с политиком.
— Вы говорите с дипломатом. Дипломаты взрыхляют почву, а уж семена бросают политики.
— Мне казалось, что почву взрыхляют разведчики, семена бросают дипломаты, а плоды пожинают политики.
— Отец Алойз, смени вы служение делу господа на служение делам мирским, вы стали бы лидером будущей Хорватии.
— Разве можно сравнить меры значимости светской и духовной?
— Можно, — уверенно ответил Веезенмайер, — можно, отец Алойз. В наше время светское лидерство хочет быть — и сплошь и рядом становится — единственным владыкой не только над телами, но и над душами подданных. И это может случиться здесь. В Загребе. В самое ближайшее время.