Ознакомительная версия. Доступно 23 страниц из 115
Симонов с ней не встречался, сын ее спился и умер, она пережила его на полгода и умерла одна в пустой квартире. Было это в 1975 году. Римма Маркова пишет, что незадолго до смерти Серова познакомила ее с молодым любовником: “Это Сюся. Моя последняя любовь”. Подлинно история страны, которая деградировала неудержимо и спивалась так же стремительно, и правил ею совершенный Сюся. Симонов прислал на ее похороны пятьдесят восемь роз, а надо было – пятьдесят шесть; сам он пережил ее на четыре года и вспоминать не любил. Дочери говорил, что Серова была его самым большим счастьем, а стала самым большим горем. Незадолго перед смертью опять стал писать стихи, очень хорошие.
Осень, ветер, листья – буры.
Прочной хочется еды.
И кладут живот свой куры
На алтарь сковороды.
И к подливам алычовым
И к осеннему вину
Что добавить бы еще вам?
Лошадь? Женщину? Войну?
Позднее киплингианство
Нам под старость не к лицу.
Время есть. И есть пространство.
Только жизнь идет к концу.
2
Был ли Симонов большим поэтом? Большим прозаиком точно не был, хотя несколько образцов первоклассной прозы у него есть: повести “Случай с Полыниным” и “Двадцать дней без войны”. Обе – о любви честного и простого военного (это он скорректировал с годами свой победительный образ) к ветреной и внутренне фальшивой женщине из театра; в “Двадцати днях” она даже раздвоилась на женщину хорошую, то есть костюмершу Нику, и плохую, лживую актрису Ксению. Ксения не только человек дурной, но еще и мать плохая, их с Лопатиным дочь воспитывает бабушка; бабушка воспитывала и дочь Симонова и Серовой Марию. Мария стала одним из создателей Фонда защиты гласности и много прекрасных, честных слов сказала и об отце, и о матери. Именно она скопировала письма отца к матери, которые он собирался уничтожить, – вынесла их из квартиры Валентины Васильевны и переписала самые важные, листов двадцать из сотни. Серова все их хранила, больше у нее никаких драгоценностей не было. Письма эти частично опубликовал Егор Яковлев, Симонова хорошо знавший – и взявший на себя моральную ответственность перед его памятью. Хорошие письма. Как у Маяковского, почти без знаков препинания, что делает их похожими на современные стихи:
“Если хочешь себе меня представить точно как я есть сейчас – открой альбом и найди хату в медсанбате – где я лежу и ко мне пришел Утвенко. Так же не брит, так же обвязан компрессами и в той же безрукавке и ты еще дальше от меня чем тогда. Может быть и не надо все это писать в письме но вот так подошло, девочка моя, что хочется до смерти чтоб ты пожалела. Знаешь, мне иногда казалось, что тебе в твоем чувстве ко мне не хватает возможности помочь, пожалеть, поддержать. Я в этом чувстве всегда ершился, и в начале нашем принятый тобой слишком за мальчика раз навсегда поднял плечи, закинул голову и, присвистывая, старался быть слишком мужчиной – больше чем это нужно и больше чем это правда по отношению ко мне. И в этом часто у меня было отсутствие искренности и открытости души для тебя до конца, что порой обижало тебя и сильно, я знал это. Сейчас что-то повернулось в моей душе…”
Так вот, насчет поэта; тут все сложнее. Я приехал к Новелле Матвеевой в августе 2016 года, привез какую-то еду и гонорар, это была последняя наша встреча, она записана у нее в дневнике вместе с разговором о Симонове. Не помню, почему зашла о нем речь. Я тогда сказал: знаете, Симонов и Твардовский – при поверхностной дружбе – считали друг друга не очень хорошими поэтами; кажется, оба при этом были по-своему правы. Матвеева сказала: нет, Симонов – все-таки поэт, он что-то чувствовал и понимал. Твардовского, призналась она, не люблю с тех пор, как моей матери, отнесшей стихи в газету – хорошие, романтические стихи, – присоветовали брать пример с Твардовского. Дома был “Теркин”, я стала его читать: ну как можно таким хореем писать о войне! Мне все слышалось: “Ой, дербень-дербень, Калуга, дербень, Ладога моя!” Симонов – другое дело, он писал иногда настоящие стихи.
Насчет Твардовского я согласиться не могу, но что Симонов был, что ли, более природным поэтом, что стихи его сделаны из более поэтического вещества – это, кажется, верно (притом что до вершин Твардовского вроде “По дороге на Берлин” из “Теркина” или “Я убит подо Ржевом” он не поднимался). Все-таки некоторые вещи были исключительного качества, волшебные, – вспоминаются мне не самые известные, а вот такие:
В детстве быль мне бабка рассказала
Об ожившей девушке в гробу,
Как она металась и рыдала,
Проклиная страшную судьбу,
Как, услышав неземные звуки,
Сняв с усопшей тяжкий гнет земли,
Выраженье небывалой муки
Люди на лице ее прочли.
И в жару, подняв глаза сухие,
Мать свою я трепетно просил,
Чтоб меня, спася от летаргии,
Двадцать дней никто не хоронил.
* * *
Мы любовь свою сгубили сами,
При смерти она, из ночи в ночь
Просит пересохшими губами
Ей помочь. А чем нам ей помочь?
Завтра отлетит от губ дыханье,
А потом, осенним мокрым днем,
Горсть земли ей бросив на прощанье,
Крест на ней поставим и уйдем.
Ну, а вдруг она, не как другие,
Нас навеки бросить не смогла,
Вдруг ее не смерть, а летаргия
В мертвый мир обманом увела?
Мы уже готовим оправданья,
Суетные круглые слова,
А она еще в жару страданья
Что-то шепчет нам, полужива.
Слушай же ее, пока не поздно,
Слышишь ты, как хочет она жить,
Как нас молит – трепетно и грозно —
Двадцать дней ее не хоронить!
(Летаргия, 1944)
Ну, это очень простая вещь, но она по безусловной своей подлинности мне запомнилась с первого чтения, в возрасте, что ли, десятилетнем.
Написал он несколько гениальных стихотворений именно потому, что полюбил в правильное время правильную женщину. Серова была именно такой женщиной, именно очень советской, совершенно в духе эпохи, – сегодня этот тип лучше всего воплощает не Марина Александрова, которой доверили
Ознакомительная версия. Доступно 23 страниц из 115