вообще любил рисовать, только у него получалось что-то непонятное: не люди, а какие-то украшения, красиво, а толку-то? Один сюжет походил на хищного гривастого льва, второй – просто богатое кольцо, третий – опять буква «ш» со стрелой, только на старинной рюмке, явно дорогой и не деревянной. Что ему в этой букве? Катя тоже хотела попробовать, но папа не позволил, забрал свои рисунки и спрятал. Почему? Здесь точно какая-то семейная тайна, Катюша вырастет и непременно раскопает.
– Катенька! Мы уезжаем! Сколько тебя еще ждать?
– Можно Хельгу с собой взять? – Она с сожалением оторвалась от кукольной юбчонки, которую мастерила из порванной наволочки.
– Бери, Айбару приятно будет, – разрешила Тоня. – Только не потеряй!
Они снова направлялись в Акмолинск, в этот раз на концерт. Агнесса пробилась наконец в штат филармонии, исполняла сольную партию на вечере в честь двадцать третьего февраля. Такое важное событие требовало присутствия близких, и Сенцовы не посмели сачковать. Платон утрамбовал сани соломой, сверху застелил старым тулупом, а поверх кинул еще полость и новый овчинный армяк, огромный и ухарский, такой под стать только Деду Морозу. Они с Тоней бухнулись по краям, а Катюшу упрятали в норку посерединке. Ну все, теперь не замерзнет, докатят, как на паровозе.
Радостные снежные искры горстями выпрыгивали из-под копыт сытой лошадки, хиленькие ветки недавно сооруженной лесополосы под пушной шалью инея разбухли, приосанились, напитались сказочной зимней субстанцией, что заставляла всех до самой весны верить в рождественские чудеса.
– А помнишь, Платоша, как мы в Курске на Тускари катались? Как Митюша упал с обрыва и его откапывали? – негромко спросила Тоня, глядя в степь на невнятный дымчатый горизонт.
– Это в каком году? В девятом или десятом? – Платон опустил вожжи, вытащил из торбы яблоко и протянул Кате, мол, пожуй, чтоб не скучала.
– Это раньше. Я еще в гимназии училась. Папенька послал меня с тобой в деревню за гостинцами к Рождеству… Наверное, в восьмом. – Она задумалась. Сколько лет-то прошло? Почти полвека. А перед глазами стоял нарядный Никитский храм, и визгливые девки в ярких платках, и елка на ярмарочной площади, и мальчонка под ней тоненьким голоском выводил «Белеет парус одинокий». В тот день она влюбилась в Платона. Совсем еще маленькая, никудышняя, ничего не видавшая в жизни. Они сидели на простецких санях и болтали обутыми в валенки ногами. Никакой кареты или модных ботиков купеческой баловницы. Просто, по-народному. И ей эта простота жутко нравилась, и Платон понравился. За молчаливым приказчиком ей чудился покой, защищенность, безыскусность и прямота, все, во что следовало верить.
Он тоже вспомнил первые годы работы у Пискунова, маленькую Тоню с сонными синими глазами, ее несформировавшуюся грудь под кисейным платьицем, ее наивные вопросы и неискушенно круглые щечки в тени пепельных локонов.
– А я тебя всегда любил, с первого взгляда, такая вот акробатика в жизни случилась.
– А ведь могли уехать, как все… Только я Васятку носила, папенька с маменькой побоялись дорогу затевать.
– Да и я мог остаться в окопе, не вернуться… Но вернулся.
– Мы просто шли извилистой тропой. – Она недовольно сморщилась на обогнавший их вонючий автомобиль.
Он ничего не ответил, перед глазами проплывали улицы Курска, Гостиный двор, Вознесенский храм, Лука Сомов с разрубленной головой, Ольга Белозерова, протягивавшая руку в открытую дверь вагона с каторжниками, давно разрушенная часовенка у Ямского вокзала. В прошлом году он повстречался с заезжим курянином, даже не курянином, а москвичом, часто бывавшим в Курске по службе. Тот рассказал о страшных разрушениях, о новостройках и проектах, каким станет город-герой в счастливом и скором будущем. Оказалось, Никольский храм так и стоял на положенном месте, видно, Бог сберегал свой дом, не попускал разорения. Перед самой войной, в 1939-м, советская власть закрыла много церквей, и Никольскую в том числе, но в 1942-м фашисты позволили снова начать службы. После войны уж не закрывался, так и звенели певческие трели под высоким облупившимся куполом.
Ранние зимние сумерки медленно пожирали степь сугроб за сугробом. Платон вспоминал, как морозной ночью после Рождества шлялся по Курску с целым состоянием за пазухой, не зная, какому тайнику его доверить. М-да, пожалуй, следовало рассказать Тоне про второй труп, про Никольскую, про сокровища, запрятанные в каменной урне. Не сейчас, в какое-нибудь другое время, поспокойнее. Или не нужно?
Они снова остановились в знакомом хаосе кое-как прилепленных друг к другу времянок и сарайчиков с непросыхавшей лужей перед калиткой, апашка все так же не переставая жевала и улыбалась, ее неразлучный с насваем шал встретил их как старинных друзей, даже как родню. Казахи такие – гостеприимство в крови. Кочевали веками по степи, вот и привычны привечать путников. В этот раз повезло занять комнатушку без угара, или просто отыскались умелые руки для печки, в общем, выспались как дома. В Тонин сон наведался покойный батюшка, а Платону в преддверии завтрашних мытарств по базарам приснилась Знаменская ярмарка. Получалось, что оба они ночью побывали в родном Курске. Утро пробралось в нос запахом стряпни: как же, пятница – время кормить аруахов[168]. Они потопали в город сытые и веселые, Тоня в пуховой шали с раскрошившимися концами поверх тулупа, Катюша в заячьей шубке и самовязаном шерстяном платке крест-накрест, похожая на лупоглазую матрешку с накрашенными щечками. Сенцов любовался своим маленьким семейством, втихаря гордясь и боясь сглазить: все получилось, как надо, как он загадал в самом начале.
Прежде, до войны, Акмолинск казался Платону серым: все подернуто пыльной кисеей, выцветшие дома, вытравленная солнцем зелень, пелена недоверия в глазах прохожих. Война навела резкость: черные неразмерные ватники мельтешили по белым улицам, черные дымные столбы подпирали беспросветное белое небо, черные от горя лица мертвели на фоне безысходной белизны саванов. В этот раз город показался цветным: желтели бревна, синели ставенки, алели флаги. Яичная собака выскочила из углярки, бесцеремонно обнюхала Катюшин валенок и убежала по своим делам, никто не успел испугаться. По улице проехал рабочий автобус с зеленой полосой на боку. Мальчишка в вишневой женской беретке жевал бутерброд с розовым куском ветчины. Сенцовы шли по Карла Маркса, которую гостеприимная апашка обозвала по-старому Большой Базарной, и глазели по сторонам. Неказистый уездный городок преображался, строился, хвастался набежавшим многолюдием и многоголосием. До Курска, конечно, далеко, все-таки нет под цоколями сараюшек тысячелетней истории, но здесь тоже можно бытовать. Старая площадь еще в прошлом веке обжилась купеческими домами, сердце екало, глядя на побитые завитки под карнизами, широкие фризы с кокошниками или говорливый кирпичный орнамент. Протяжный ритм окон и пилястров звал окунуться в