петлей на верхнюю пуговицу.
Старик покусывал кончик белой бороды и что-то негромко напевал. Он был в отличном настроении.
Припекало солнце. В ворота ситценабивной фабрики въезжали грузовики. Со стапелей судоремонтного завода доносился стук клепки. В каменном ковше, на воде, затянутой маслянистой пленкой, покачивался буксир с красивым именем «Надежда». Ребятишки-детсадовцы с звонким гомоном и смехом бегали взапуски по аллее, посаженной на валу петровского канала.
Старик повернул на главную улицу, где над самым высоким в городе зданием на тонком стройном древке вился красный флаг. В здании помещался горсовет. Улица носила имя Жука. К ней примыкал сквер, обсаженный низенькими, но густыми акациями.
По скверу неторопливо шли, взявшись за руки, паренек и девушка. У него — вихор на затылке. У нее — маленькая тугая косица. Они шли очень близко друг к другу, их щеки соприкасались. Приезжий кашлянул и обогнал парочку. Он вежливо приподнял шляпу. Юноша сердито, как воробей, взъерошился. Наверно, подумал: «Чего тут надо этому старикану?»
«Старикан» не мог знать, что много лет назад, здесь, вот так же, рука в руке, проходили другой паренек и другая девушка, чем-то очень похожие на этих, с вихром и косицей…
Он свернул на соседнюю улицу, в конце которой за деревьями блестело озеро. На крайнем доме, на синей табличке, было написано: «Улица Чекалова».
У пристани стоял белый пароход, отправлявшийся па правый берег.
Старик посмотрел на часы. Пожалуй, надо спешить. Он хорошо помнил, куда именно нужно ехать. Но совсем упустил из вида, что это поселок его имени.
Он был твердо уверен, что должен прочесть лекцию, одну из бесчисленных лекций, которые за последние годы читал в Ленинграде, в Киеве, в Казани и даже в Пошехонье.
На пароходике никто не обращал внимания на седого человека, который стоял у борта и не отрывал взгляда от оставшейся за кормой крепости. А он смотрел на громоздкие стены, на бастионы и спорил с юношей, встреченным на шлиссельбургской улице.
«Ну, чего ты нахохлился? — говорил он ему. — Ты пойми, пожалуйста, что все это было для тебя; и на каторжном острове волочили мы цепи, и люди шли на смерть, чтоб тебе жилось светло, солнечно… Да-с, вот что я тебе скажу… Ну, шагай, шагай со своей подружкой…»
На правом берегу, у пристани, собралось очень много народу. Блестели медные трубы оркестра.
Старик спросил речника в фуражке с белым верхом, не праздник ли сегодня?
— Кажись, никакого праздника, папаша, нет, — ответил речник, — а чего собрались, неизвестно.
«Папаша» ступил на сходни. Постоял немножко на насыпном откосе, столкнул ногой несколько камешков в воду и двинулся, намереваясь обойти скопление людей на берегу. Вот в эту минуту и подбежал к нему Вишняков, потный, в кепке, съехавшей на затылок.
— Товарищ академик, товарищ Николай Александрович, мы ждем вас, — проговорил он, не зная, как приветствовать дорогого гостя. — Товарищ Морозов, милости просим к нам, в Морозовку!
Грянули трубы и барабаны. Едва ли не все обитатели поселка обступили совершенно растерявшегося старика. Он перестегивал пиджак и все попадал не на ту пуговицу. Он снял шляпу. Он надел и опять снял очки с медными дужками.
— Помилуйте, столько народа, — смущенно, с укоризной говорил ученый, — я думал, обыкновенная лекция… А вы… вот-с, даже — оркестр…
Рабочие вели академика по поселку, который весь умещался в березовой роще. Показывали ему свой клуб, библиотеку, столовую. Он заходил в дома, пил местный медовый квас. Отдыхал — и снова продолжал свой путь.
Не сговариваясь, ладожцы шли на пригорок, к братской могиле. Здесь Николай Александрович долго стоял, склонив седую голову…
В числе встречавших Морозова были рабочие, водники, лесорубы, пчеловоды, рыбаки, в недалеком прошлом — бойцы Шлиссельбургского батальона, сотоварищи Иустина и Николая. Некоторые видели и слышали ученого, когда он прилетал на остров на крылатой лодке. Среди собравшихся были и сотрудница райкома партии Софья Петровна Жук, и преподавательница городской школы Мария Дмитриевна Чекалова.
Очень много пришло молодежи, тех, кто в боевые годы еще в люльке качались, а теперь подросли: юнцы пощипывают усишки, девушки вплели ленты в косы…
Морозов смотрел на молодых шлиссельбуржцев, незнакомых и очень, очень близких. А они ждали, что скажет этот человек, о котором они слышали дома от отцов, в школе — на уроках истории.
Морозов чувствовал себя легко и хорошо среди ладожцев. Ему хотелось передать им что-то бесконечно важное и для него, и для них, такое, что нужно пронести через жизнь.
— Если бы вы только знали, какая великолепная штука юность, — сказал Николай Александрович, входя в круг молодежи. — Но вы этого все равно не узнаете, пока не состаритесь, вот, как я…
Николай Александрович говорил звучным, совсем не стариковским голосом, увлекаясь и увлекая слушателей:
— Поймите, какие прекрасные жизни отданы ради вас! Почаще думайте о тех, кто недожил, чтобы вы жили, и недолюбил, чтобы вы любили… Никогда не забывайте о них!
Слова были возвышенные, торжественные. Но все сознавали: именно они должны быть сказаны. Потому что ведь это поколение говорит поколению.
Никому не хотелось уходить под крышу, в тесные стены с зеленого раздолья, пронизанного солнцем. Морозов, окруженный ладожцами, долго еще ходил по поселку.
На берегу Невы, у рейдовой вышки, на которой обычно вывешивают сигналы для проходящих судов, завязался очень интересный разговор. Вишняков спросил, почему Шлиссельбургскую крепость называют Русской Бастилией, — он часто встречал это сравнение в книгах. Вопросом заинтересовались все.
— Это, видите ли, довольно просто, — сказал академик, и тут же поправил себя: — Хотя в истории ничего простого не бывает. Нет-с, не бывает.
Так начался рассказ, который очень запомнился; много лет спустя его повторяли и в Шлиссельбурге, и в Морозовке. Николай Александрович говорил о двух крепостях: Бастилии — во Франции и Шлиссельбургской — здесь, на Неве. Они почти ровесницы, построены в одном веке. И судьба у них одинаковая.
Та и другая были тюрьмами для революционеров. Ту и другую народ разрушил, знаменуя падение монархии, самодержавия, тирании. Бастилию — в июле 1789 года, Шлиссельбургскую — в феврале 1917 года.
— Тогда, в семнадцатом, — улыбнулся, припоминая, Морозов, — я получил письмо из Парижа. До сих пор не понимаю, как оно дошло через фронты и враждебные нам страны. Но оно дошло. Это было письмо от французского астронома, о котором я всегда думал, что он Луну и Марс знает лучше, чем Землю. Зовут этого замечательного звездочета Камилл Фламмарион.
Николаю Александровичу так часто приходилось повторять письмо, что он и сейчас прочел его наизусть, без запинки:
«Да здравствует обновленная Россия! — писал Фламмарион. — Сердца всех французов бьются