Из манящих объятий меланхолии и смерти меня резко вырвала — направляемая безошибочным инстинктом естествоиспытателя — неустрашимая Змея.
— О чем мы так горюем? — спросила она, остановившись надо мной. — Взгляд блуждающий, лик бледный, как говорят поэты. Не выспавшись… романы читали. А может, дело в том, что французского нет? И вместо того, чтобы упиваться искристым esprit, приходится жевать черствый хлеб материи?
— Я совершенно не понимаю, что заставляет пани учительницу делать мне подобные замечания, — произнес я с холодной вежливостью. — Я вам что — мешаю?
— Ничего подобного! — запротестовала она, явно издеваясь. — Мне лишь нужно спустить тебя на землю. Чтобы ты с угрюмых вершин своих возвышенных мыслей соизволил слететь к нам на равнину и поучаствовал в уроке. Я хочу лишь привлечь твое внимание. Вижу, ты озабочен, поэтому хочу успокоить тебя и обрадовать: о кролике спрашивать не буду.
Класс разразился хохотом, а у меня — потемнело в глазах.
«Ну, хватит, — подумал я. — Почему я должен терпеть ее издевательства!»
— Если не будете… — сказал я с притворным разочарованием, — то меня здесь больше ничего не держит. — И, поднявшись с места, пошел к двери.
Наступила полная тишина.
— Подумай, что ты делаешь! — зашипела Змея.
— Я и подумал, — спокойно ответил я и покинул класс.
Мое спокойствие было, однако, только внешним. Внутренне — меня трясло. Нервы совсем разгулялись. Опасаясь, что могу наткнуться на кого-нибудь в таком состоянии или что Змея пошлет кого-нибудь за мной вдогонку, я зашел в туалет и там, запершись в кабинке, ждал, когда нервы успокоятся. Наконец я пришел в себя, спустился в раздевалку и, прежде чем прозвенел звонок об окончании четвертого урока, оказался за стенами школы.
Чтобы окончательно остыть, привести нервы в порядок и спокойно обдумать сложившуюся ситуацию, я по традиции отправился в парк Жеромского. Он выглядел совершенно по-другому, чем когда я был здесь последний раз после той памятной стычки со Змеей, с которой все и началось. Вместо гаммы цветов, меняющихся в пастельных оттенках на фоне голубого неба в лучах золотого солнца, перед глазами стояла монотонная буро-стальная серость, прорезанная кое-где полосками черного и белого цвета. Голые ветки и стволы деревьев, пласты грязного снега, пятна засохшей травы. «Как у Бернара Бюффе», — печально улыбнулся я, проходя мимо своей скамейки.
С того времени, когда я сидел на ней, прошло три месяца. План, который я тогда составил, был перевыполнен. Я не только довольно подробно узнал об этапах биографии Мадам, но также о ее скрытых намерениях и неоднозначных поступках с целью добиться их осуществления. Если бы мне кто-нибудь тогда сказал, что я достигну таких результатов, я бы наверняка ему не поверил, а если бы поверил, то потирал бы от удовольствия руки: ведь мне в те времена казалось, что с такими картами я выиграю любую игру. Я не учитывал, что добытые знания изменят меня самого, что, получив средства для достижения цели, я потеряю веру в саму цель, что, когда у меня будут все возможности вести эту игру — полную намеков, подтекстов, невинных провокаций, — я больше не буду видеть в ней смысла и потеряю желание ее продолжать.
С тем, что я узнал, я мог бы действительно многое — начиная от легких забав и игры словами до темных преступных делишек с привкусом шантажа. Однако наступательный потенциал, которым я располагал, меня не радовал. А сознание того, какую выгоду я мог бы из него извлечь, вызывало отвращение — подобно тому как у Ежика возможность унизить и запугать доцента, и даже более того, потому что Ежик доцента презирал, а я Мадам любил. «Любил» — это, впрочем, слишком мало или не слишком убедительно (ведь чувства бывают причиной самых подлых поступков). Несмотря на некоторые оговорки, связанные с ее характером и литературным вкусом (Симона де Бовуар), что, впрочем, основывалось на далеко не проверенных данных, я ее искренне уважал. Она была сильной и гордой. И как бы независимой от безнравственной и уродливой польской реальности, творимой в унылом безумии народной демократии. Всем своим существом она говорила «нет» этому миру. Внешним видом, манерами, языком, интеллигентностью. Она как бы без слов свидетельствовала, что мы сидим по уши в грязи и глупости, а можно жить по-другому.
Я считал, что она права. И смотрел на нее, как на Полярную звезду.
Здесь-то и таился конфликт, который разрывал мне сердце. Ведь оказавшись на ее стороне, я выступал против самого себя. Ее цели противоречили моим, точнее, их исключали. Чтобы не мешать ей, я должен был — отказаться от дальнейшей игры. Сдать партию. Уступить. Как рыцарь Тоггенбург в балладе Шиллера.
К собственному удивлению, я понял, что для меня сделать это было бы намного легче, если бы я к тому же знал, что она не питает к директору никаких серьезных чувств и ложится с ним в постель из снобизма, со скуки или даже из расчета. Да, я предпочел бы разврат или холодный расчет, но только не сердечную привязанность. Я бы пожалел о ее цинизме, но простил. Намного труднее с любовью. Она, как ни парадоксально, показалась бы мне непростительной.
Только теперь я начал ясно понимать сцену ревности Федры.
Внезапно мною овладело неразумное желание узнать всю правду об их отношениях. — Только это, последнее, лихорадочно думал я, больше ничего. Как-то разузнать, точно установить, после чего — «идти в монастырь». — Да, но как это сделать?! Ведь такое даже в бинокль не увидишь. Чтобы это понять, необходимо общаться, разговаривать, доверительно беседовать… des confessions… Что нереально.
Не только! — вдруг мелькнул у меня дьявольский замысел. Бывают обстоятельства, благодаря которым вся подноготная обнаруживается. Испытание сердца огнем: известие о смерти того, кто тебе особенно близок, или о том, что его жизни угрожает опасность. Это верное средство проверить чувства. Реакция на такой импульс, особенно первая реакция, может служить ответом.
Так, — в безумии строил я очередной предательский план, — еще раз поехать туда и из автомата внизу позвонить ей домой; изменив голос и стиль речи, прикинуться врачом из реанимации или медсестрой в машине «скорой помощи» и спросить, знает ли она… темноволосого мужчину… судя по всему, иностранца… возможно, француза… К сожалению, его личность нельзя установить, при нем не оказалось документов… Как-то помочь может лишь листок бумаги с номером телефона, по которому мы и звоним… Но, возможно, это какая-то ошибка?.. ложный след… случайность… — И когда, наконец, она задаст неизбежный вопрос: «а в чем дело?» или, скорее, «что случилось?» — каким тоном? спокойным? взволнованным? истеричным? (это уже будет определенным свидетельством!) — с печалью в голосе объявить ей: он попал в серьезную аварию… сейчас в реанимации… — И далее, официально: не может ли пани помочь нам и сообщить о нем какие-нибудь данные?.. фамилию?.. адрес?.. контактный телефон?.. Кому позвонить и кого предупредить?.. А может, вы сами… заинтересованы? — И посмотреть, что она будет делать… Выбежит на улицу? Возьмет такси? Поедет в больницу?.. Или не придаст особого значения, во всяком случае — не выйдет?