судей.
— Яд, который ты использовал во второй раз…
— Отличался от того, что я намеревался использовать в первый. Я желал ей быстрой смерти, я не хотел, чтобы она мучалась. Но Лициний выбросил его, так что в конце концов мне пришлось попробовать нечто под названием — как он назывался, Лициний?
— «Волосы горгоны».
— Да, именно. Говорят, он действует дольше, но не менее эффективно. Мне жаль, что Хризида попалась, бедняжка. Она такая нежная, а теперь Клодия взыщет с нее за все.
Катулл заговорил заплетающимся языком:
— Целий, ты же говорил мне…
— То, что ты хотел услышать, Катулл, а ты никогда не желал знать правду, верно? Тебе-то какое дело? Она презирает тебя еще больше, чем меня.
— Целий, ты — лживый ублюдок! — Катулл навис над ним.
Целий отпрянул и поднял руку — знак, что его телохранителям пора вмешаться. Все произошло так быстро, что я воспринял путешествие от скамьи до уличной мостовой как один неясный момент левитации, за которым последовало жесткое приземление на заднюю часть тела. Когда голова моя перестала кружиться, я увидел, что Катулл также сидит на мостовой рядом со мной. Спустя мгновение, он перевернулся на руки и колени, добрался до обочины, и тут его нещадно вырвало.
Немного погодя он подполз ко мне.
— Тебе тоже следует попытаться, — сказал он, вытирая подбородок. — Тебе станет легче.
— Я не хочу, чтобы мне было легче.
— Понравилось жалеть себя, дуралей? Ты говоришь прямо как я. Тебе-то чего печалиться?
— Из-за женщины.
— В твоем-то возрасте?
— Поживи с мое, молокосос, и увидишь. Это никогда не кончается.
— И как только мужчины это выдерживают? — Его краткое облегчение после рвоты вновь сменилось обычной тоской. — Так Целий действительно пытался отравить ее?
— Причем дважды. Он говорил тебе другое?
— Он лгал мне в лицо.
— Надо же, только подумать? А что ты делал в его компании сегодня вечером?
Катулл посмотрел на меня с несчастным видом.
— Не говори, — сказал я, — дай, я сам угадаю. Ты праздновал победу вместе с ним, поскольку помогал ему писать речь. И Цицерону помогал тоже ты.
— Откуда ты знаешь?
— Догадался по твоему лицу сегодня на суде. Ты не мог не радоваться, слушая, как написанные тобой фразы произносят вслух. Все эти имена — «Клитемнестра-квадрантия» и «палатинская Медея» — пришли от тебя. Так же как и упоминание любовных трофеев Клодии, которые она держит в сокровищнице, спрятанной в статуе Венеры. Ты говорил мне, что о них не знает никто, кроме тебя, да и ты обнаружил их только случайно. Я видел ее лицо, когда Цицерон сказал о них. Ты тоже видел. Это было для нее последней соломинкой, в этот момент она сломалась. Он выставил ее обнаженной на суд зрителей, а ты помогал ему. Ты придумал шутки, которые, ты знал, ранят ее больнее всего. Самые жестокие каламбуры, самые грязные метафоры. Ты поэт любви, Катулл, или поэт ненависти?
— А ты как думаешь? Вот слушай:
«И ненавижу ее и, люблю. «Почему же?» — ты спросишь.
Сам я не знаю, но так чувствую я — и томлюсь».
— Прекрати цитировать себя! Зачем ты это сделал? — А ты не знаешь?
— Я думал, ты любил Клодию. Я думал, ты ненавидел Целия.
— Именно поэтому я помог ему уничтожить ее.
— Ты смеешься надо мной, Катулл!
— Она должна была быть уничтожена. Это был единственный выход. Теперь я могу вернуться к ней.
— О чем ты говоришь, Катулл?
Он схватил меня за руку.
— Разве ты не видишь? Пока она пылала страстью к этому Целию, я не мог и мечтать вновь заполучить ее. Она готова была вынести от него все, любое оскорбление. Но теперь он зашел слишком далеко. Теперь она больше не может любить его, не может после того, что он сделал с ней сегодня на суде. Целий и его адвокаты превратили ее в посмешище всего Рима! Да, я помогал им. Я отправился к Цел ню на следующее утро после того, как мы встретили его здесь, в таверне. Я сказал, что у меня есть несколько идей, подходящих для его речи. Цицерону очень хотелось заполучить меня в их лагерь. Втроем у нас было достаточно времени, чтобы сочинить речи, и мы добавили к ним шутки, сами удивляясь, как далеко мы заходим. Эта проделка со шкатулкой…
— Только не пересказывай мне ее снова!
— Не скажу, что я горжусь ею. Но это надо было сделать. Ее необходимо было унизить. Она стала слишком самодовольной, слишком гордой, слишком надменной, еще в то время, когда умер Целер и она осталась хозяйкой дома. Теперь она раздавлена, и это единственное, что можно было сделать. Мы взяли все, что составляло ее силу — ее красоту, ее гордыню, ее любовь к удовольствиям, — и обратили против нее. Ее собственные предки были повернуты против нее, именно те, кем она всегда так хвасталась! Теперь она никогда не сможет похвалиться ни одним семейным монументом без того, чтобы у нее за спиной не захихикали. Она не сможет даже вернуться к Клодию, по крайней мере на публике. Ей некуда деться — она вернется ко мне.
Я покачал головой.
— Катулл, ты занимаешься самообманом.
— Ты думаешь? Пойдем со мной прямо сейчас к ней домой. Ты увидишь.
— Нет уж, спасибо. Дом Клодии — последнее место на земле, где мне хотелось бы сейчас оказаться. Нет, это не так. Последнее место — это мой собственный дом. Но это же и единственное место, где я хотел бы сейчас быть.
— Кто здесь противоречит сам себе? — Катулл с трудом поднялся на ноги. — Так ты идешь со мной или нет?
Я покачал головой, которая опять стала кружиться.
— Тогда прощай, Гордиан.
— Прощай, Катулл. И, — он повернулся и посмотрел на меня пьяным взглядом, — удачи тебе.
Он кивнул и заковылял в темноту. Я подождал, пока в голове моей прекратится вращение и попытался определить, в какой стороне находится дом Экона. До Субуры, кажется, неблизко.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
На следующее утро я проснулся поздно. Голова болела так, словно туда запихнули свернутую тогу; я чувствовал на языке шершавый вкус шерсти. Холодная вода, в которую я окунул голову, принесла облегчение. Помог мне также и легкий завтрак. Нетвердым шагом я вышел в сад, расположенный в центре дома Экона, и нашел место, где присесть. Вскоре мимо меня под портиком прошла Менения. Она отметила мое присутствие кивком, но не улыбнулась. Через минуту из дома не спеша вышел Экон и присоединился ко мне.
— Ты пришел вчера ужасно поздно,