class="p1">Костылев стиснул зубы, хмуро поездил желваками, давя в себе ощущенье странной, замысловатой тревоги.
— Ты чего есть перестал? — спросила бабка Лукерья Федоровна словно издалека, звук голоса дошел до его сознания, но остановился где-то у последней преграды, не сумев вызвать ответной реакции. — Не ндравится?
Пробурчав в ответ что-то непонятное, малозначительное, Костылев стянул с себя носки и, гулко шлепая босыми ногами по крашеному дощатому полу, пошел в горницу.
— Прости, бабунь, я на боковую. Устал что-то после самолета.
— Поспи, поспи, — успокоенно отозвалась бабка.
— Ах, Кланька, Кланька, Василиса Прекрасная, — пробормотал он сквозь зубы, устраиваясь на непривычно мягкой постели. Хоть и выбросил он ее из своей жизни, как нечто пустое, отгоревшее, а вдруг себя таким обманутым и несчастным почувствовал, что хоть реви. Это от ребячьей обиды, когда отнимают красивую игрушку.
Он подумал о Людмиле, далекой и знакомой, услышал ее голос, тихий, напряженный, успокоился. Заснул. И сон его был легким и безмятежным, как летний день на ново-иерусалимской улице.
Клавка Озолина сама появилась в костылевском доме. Это случилось на четвертый день после его приезда. На веранде послышались невесомые шуршащие шаги, шорох мягкого струящегося платья, и в дом вошла Клавка. Взгляд насмешлив и грустен, на щеках тяжелый загустевший румянец, зубы влажно взблескивают. Остановившись у порога, запустила руку в карман платья, достала щепоть семечек, ущипнула губами одно, вопросительно посмотрела на Костылева:
— Приехал?
У него вспыхнули щеки, уши, шея. Что-то невеселое, томяще-шальное охватило все его естество, он покрутил головой, отряхиваясь, освобождаясь от смутной таинственной боязни.
— Как видишь, — ответил он, стараясь выдержать ровность в голосе.
— Э-э, залетка! — насмешливо протянула Клавка. — Бывший адский водитель...
— Почему бывший?
— Потому что неосмотрительных поступков больше не делаешь. Скучно.
Села на табуретку, закинула ногу за ногу, стряхнула подсолнуховую шелуху на стол.
— Скучно? Кому как, — неуклюже пробормотал Костылев, забеспокоился отчего-то, переставил с места на место стакан, наполненный чаем. Его полоснула по сердцу внезапная тоска, с острой, рассекающей беспощадностью располовинила грудь. Тоска эта была не по Клавке, нет, он это понял, и Клавка ему враз стала безразличной, тут было другое... Она почувствовала отчуждение, напряглась.
— Чего колени выставила? — грубовато спросил ее Костылев, подавил невольный судорожный зевок. — Чай пить будешь?
— Не буду, — неуверенно отказалась Клавка.
— Значит, замуж вышла?
— Вышла.
— Иди сюда! — требовательно произнес Костылев, поднялся, тяжело давя половицы, прошел в горницу.
Из-под койки выхватил бесцветный от старости и местами уже облезлый чемоданишко, в какие шоферы, уходящие в дальние рейсы, любят брать домашнюю снедь. Отстегнул замки. Откинул крышку:
— Смотри!
Чемоданишко был полон перепоясанных бумажными портупеями денежных пачек.
— Цо-цо-цо, — знающе поцокала Клавка, зыркнула красивым глазом на Костылева. — И это все ты один заработал?
— Не украл же.
Она потянулась к Костылеву всем своим налитым беспокойством телом, белки ее глаз заблестели голубым, отчего будто тихие молнии заметались по горнице, ослепляя, оплескивая огнем.
Где-то под домом с бурчащим замиранием завозился водный поток — это бабка Лукерья Федоровна поливала из шланга огородец. Остывающее чувство незащищенности вдруг вызвало в нем смех.
— Ты чего это? — тихо спросила Клавка. — Чего смеешься?
— Вода.
Клавка приблизилась к нему, губы ее были приоткрытыми, пухлыми, яркими.
— Вот что, Кланька! — сипло пробормотал Костылев, сдабривая вяжущую сухость во рту слюной. — Свиделись мы с тобой, и будет. Теперь иди!
— Как иди? — непонимающе взметнулась Клавка, пустила по комнате голубую молнию.
— А так. Откуда пришла. К Коле Малохатке.
Он отвернулся, чувствуя, как спадает напряжение, краска отливает от щек и шеи, ток крови становится ровным и бодрящим. Он был уверен в себе, как уверен и в том, что поставил точку на одной из страниц своей жизни.
Когда и как ушла Клавка Озолина, Костылев не видел.
Потом появилась бабка Лукерья Федоровна, потопала ступнями на веранде, сбивая с ног водяную морось, заглянула в горницу.
— Ай кто у нас был?
— Нет, — ответил Костылев.
— А чьи, Ванятк, подсолнухи лежат на столе? И духами чьими попахивает?
— Не знаю, — односложно отозвался Костылев. — Иди-к сюда, бабунь.
— Иду. Чего?
— Вот это тебе. — Он приподнял чемоданишко, переставил его поближе к бабке.
Та взяла в руки одну пачку, подержала в ладони, пробуя на вес.
— Чижолая, — донельзя исковеркав слово, добрым голосом проговорила она, а Костылеву показалось, что исковеркала нарочно, и он улыбнулся легко и исчерпывающе. — И все это ты заработал?
— Тут зарплата, премиальные, отпускные, все плюсы и минусы. Так что, бабунь, распоряжайся.
— А ты?
— Я — назад. В Сибирь.
— К-как? — неверяще пробормотала бабка и, враз обессилев, села на кровать. — Как в Сибирь? Ведь увольнение же у тебя...
— Не увольнение, а отпуск, — поправил Костылев.
— Ага. Не окончилось еще увольнение-то.
— Дела, бабунь. Давай собирать отходную.
Бабка заплакала, голос ее был хлипким и беспомощным, а Костылев, сидя рядом, гладил ее натруженную, чуть огорбатевшую спину, шептал разные ласковые слова, обещая обязательно взять ее с собой «во Сибирь», как только ему дадут жилье. А летом они вместе будут приезжать в Ново-Иерусалим, и вообще — будут жить счастливо и долго, бабка ему очень и очень нужна, как всякая родная душа, и пусть она готовится к делу, что не за горами, — к тетешканью внука.
Почувствовав усталость, Костылев замолчал и долго еще сидел, немой и неподвижный.
...Уехал он из Ново-Иерусалима не сразу: ведь в эту пору еще нечего было делать на трассе, в эту пору на сухих песчаных гривах, на отметинах будущей нитки работают только кладовщики да матросы с барж-плоскодонок, что каждый день привозят новые грузы.
Примечания
1
Хорошая мина при плохой игре.