– Это представительность. Осанка, – сказал Эмилио, с трудом поднимаясь. Его уже заносило. – Видишь, меня вот никто не боится.
Пошатываясь, он ретировался в квартиру Катрин и Никола.
– Я представительный? – спросил меня Флориан.
– Еще какой, – ответила я и поцеловала его долгим поцелуем.
Последние недели мы провели в облаке блаженства и взаимного обожания; это отчасти напомнило мне первые дни нашей любви, когда мы бродили по Парижу, не видя его красот, ибо наши глаза были прикованы друг к другу, а неугомонные руки то и дело шарили по телам, казавшимся мне постоянно наэлектризованными.
Первые дни после моего возвращения к Флориану прошли в том же тумане экстаза, я ничего не видела вокруг себя, и мир замыкался границами нашей постели. Я уже говорила «нашей» – понятие «мы» вернулось с быстротой, от которой завизжала Катрин, когда, спустя неделю, я наконец вынырнула из «нашего» сладкого облака и отправилась к моим друзьям, чтобы дать им более подробный отчет, чем та лаконичная информация, которую я соизволила послать им раньше СМС-сообщением.
Сознавала ли я тогда, что мое упорное нежелание их видеть или звонить им объяснялось страхом, – нет, не их осуждения я боялась, я боялась увидеть в их глазах отражение моих собственных тревог? Скорее всего, сознавала. Но лица Флориана, упоения оттого, что мы снова вместе (и вытекавших из него множественных оргазмов) хватило, чтобы убедить меня, что все не так, что я ни с кем больше не вижусь лишь потому, что хочу полностью отдаться этому невероятному повороту судьбы и любви, в которую на сей раз я намеревалась вложить всю мою энергию.
Я покидала кондоминиум Флориана, только чтобы покормить котов. А когда через четыре дня я заявила, что Ти-Гусу и Ти-Муссу очень одиноко, Флориан перебрался ко мне. Нашей страсти нужно было немного – матрас да телефон, чтобы заказывать еду и шампанское, которое мы пили, блаженствуя и повторяя друг другу, что мы это заслужили.
Когда мы не занимались любовью, мы говорили. Сидя на смятых влажных простынях, мы говорили о нас, о планах на будущее, о том, как тяжело было жить друг без друга. Как ни странно, Флориан первым завел речь о тех месяцах, когда я думала, что он ушел навсегда. Верный себе, он считал, что нам «надо» поговорить об этой бурной поре, и я не могла не признать, что он прав. Хотя меня бы вполне устроило жить и дальше в неприятии действительности. Назавтра после нашей встречи я чуть было не рассказала ему о своем горе, но мне не хотелось омрачать эти солнечные часы воспоминанием о темных месяцах отчаяния. И не хотелось выплескивать колоссальный объем обиды, накопившейся во мне за все это время.
Она, однако, выплеснулась почти с силой катаклизма в тот вечер, когда, выложив на кухонный стол доставленные суши, Флориан попросил меня рассказать о том, что я пережила без него.
– Нет… – ответила я. – Не сейчас, ладно? Нам так хорошо, мы снова вместе, Флориан… – К этой отговорке я прибегала уже несколько раз в предыдущие дни, и он как будто со мной соглашался: у нас вся жизнь впереди, чтобы проанализировать эти несколько недель, зачем же делать это сейчас, когда наши тела и наши сердца не нарадуются, вновь воссоединившись?
– Я знаю… – ответил на сей раз Флориан, – но я не хочу… не хочу, чтобы ты прятала что-то в себе… Я знаю, что сильно обидел тебя, Женевьева…
Я постаралась в очередной раз не обратить на это внимания: он часто говорил мне скорбным тоном, что сознает, как сильно меня обидел, но при этом ни разу не попросил прощения.
– Ничего страшного, – соврала я.
Флориан недоверчиво поднял бровь. Казалось бы, было самонадеянно с его стороны беспокоиться об ущербе, который нанесло мне отсутствие его драгоценной персоны, но его любопытство и сочувствие были вполне реальны. Я достаточно хорошо его знала – на макиавеллизм он не был способен, и я совершенно не сомневалась в искренности его любви. Он говорил со мной, держа мое лицо в ладонях, покрывая поцелуями и ласками, и его большие голубые глаза светились простодушием, не перестававшим меня волновать.
– Флориан, – сказала я наконец. – Это было… это было полное дерьмо.
Он улыбнулся.
– Ну а еще?
– Еще? – Я успела спросить себя за эти несколько секунд, сдержаться мне или открыть шлюзы. Его «ну а еще?» дало мне ответ. – Ты разбил мне сердце, Флориан. Ты… ты ушел к другой женщине, ты бросил меня, потому что решил, что я не заслуживаю твоей любви, ты…
– Это неправда. Я никогда так не думал.
– Да? Хорошо, тогда объяснись. Потому что… потому что, пока я утопала в слезах с немытыми волосами и глушила ежевично-водочно-креветочный коктейль…
– Что?
– Я тебе потом объясню. Но… ты можешь… ты можешь хотя бы попытаться представить, как я себя тогда чувствовала?
Он опустил глаза, но ничего не сказал, и я разозлилась.
– Ты не мог бы хоть извиниться? Ты заставил меня почувствовать себя дерьмом! Ты! Человек, которому я доверяла больше всех на свете, ты заставил меня почувствовать себя ничтожеством!
– Я не хотел причинять тебе боль…
– Плевать мне, чего ты хотел и чего не хотел, ты причинил мне боль! Мне пришлось ходить к психотерапевту, разбираться в себе и…
Я осеклась. До меня вдруг дошло, что, как я и предчувствовала несколько месяцев назад, эта разборка, к которой вынудил меня уход Флориана, оказалась, в сущности, лучшим, что могло со мной произойти. Я «работала над собой» – ужасное выражение, которое так любила Жюли Вейе и которое у меня вызывало крапивницу, но хорошо передавало этот странный нарциссический процесс, начатый мной под ее руководством. Я стала писать, это чего-то стоило. И я встретила Максима.
– Я совершил ошибку, – сказал Флориан, воспользовавшись паузой. – Я думал, что… я не знаю, что я думал. Не знаю, рутина ли меня ослепила, или я решил, что разлюбил тебя, потому что больше не был очарован… – Я хотела запротестовать, но он поднял руку, прося дать ему закончить. – И если я каким-либо образом дал тебе понять, что это твоя вина… я ошибался. Это я перестал тебя видеть, Женевьева.
Я собралась было сказать ему, что вряд ли он такое тупое и бесчувственное бревно, чтобы не понимать, что женщина, которую бросили, ищет вину прежде всего в себе. Но мне не хотелось говорить на эту тему – не сейчас, не с ним. Я подумала о Максиме, который наверняка мог бы высказаться на этот счет. О Максиме, о существовании которого я поклялась никогда не упоминать при Флориане, не потому, что боялась причинить ему боль, а чтобы самой не мучиться попусту, думая о нем.
Мы проговорили весь вечер – я рассказала Флориану, как пила, как за мной пришли друзья, как я часами лежала в позе эмбриона на диване, должно быть, еще хранившем память о моих формах, как сдуру уехала в шале отца и как долго, очень долго шла к свету в конце туннеля.
Мне казалось, будто я говорю с кем-то другим, и чем дальше продвигался мой рассказ, тем отчетливее я осознавала, что умолчание о Максиме и о роли, которую он сыграл в моем выздоровлении, делает эту историю чужой, не моей. Это парадоксальным образом облегчало мне задачу – я стала рассказчицей, я описывала чей-то опыт со стороны, не испытывая боли и, главное, не слишком злясь на Флориана. Я по-прежнему сознавала, что, даже сказав: «Я совершил ошибку», он не добавил «Прости меня», но больше не держала на него за это обиды, вернее сказать, не хотела держать обиды, что в данной ситуации было то же самое.