«Ну работает».
Я говорю: «Вызовите его».
Я говорю: «Мне замок надо».
Он говорит: «А его нету». И пять тысяч пообещал. И ничего: ни замка, ни пять тысяч. Ну вот и всё.
Я скандалила за замком, потому что уж очень хороший. Думаю, может быть, я где займу и заборчик поставлю, замочек повешу. Скрытый замочек, хороший замочек. Две или три тыщи стоил тогда, а щас я не знаю. Ну, в общем, всё! Ни замка, ни денег, ничего нет. Совсем ничего.
Правда, помогает государство. Подкладные эти… как их… памперсы! Двести штук привезли. Третий размер. Я меняю, меняю, а не успеваю менять. Ладно здесь выделения, здесь ладно кал — но дырка-то, моча льётся, он мокрый… Вот сейчас выйду с больницы, и дочь там вроде договорилась с врачом, они ему какой-то новый катетер поставят. Какой-то, сказали, вроде бы хороший катетер поставят, и будет всё хорошо. Ну дай Бог. Но мне кажется, нет.
Всё ж-таки я виню врача, который в Балашихе назначал эти… химию, я вот виню его, и всё. Вот виню его, виню… И которые в институте, они обещали его исправить. Зашить и дырку эту, и всё… Но потом «не зна-аем…» — ну всё понятно. Не знаю, чего получится. Говорит, «то я ночи не сплю, а выпью — посплю». Пьёт, конечно, но потому что мучится же человек! Я не знаю, не знаю, чем это кончится. Он сказал: «Я не выдержу». Вот и всё.
Но а как привыкать, кто же знает? Если он постоянно мокрый… Я ему говорю, поешь — он не ест… (плачет)
Вот, горе такое, горе, большое горе… А как от него отцепиться, кто знает? Он мучается, мучается у меня, Коля… Он говорит «поменяй», ну а сколько же я могу менять, я меняю, а она льётся… Такое горе.
IV. Большевик
Посередине комнаты, между обеденным столом и чёрным сервантом стояли четыре чемодана Chelsey — и рядом Лёлин спартанский багаж: рюкзак и сноуборд в чехле.
Как Фёдор ни повзрослел за последние часы — ему было темно и грустно. Чемоданы даже издалека пахли кожей и скорым отъездом.
Фёдор смотрел на большие, тёмные, по виду мокрые поленья в чугунном ведре — и думал, как трудно, долго будут они разгораться…
— А политическое убежище из-за вулкана даю-ут?.. — спросила Анна, зевая.
— Кому, исландцам?.. — откликнулся со смешком её муж.
— Не дают?.. — рассеянно, невпопад проговорила Анна.
Из внешней тьмы донёсся гул самолёта, надавил на чёрные стёкла.
— Разлетались вояки…
Ну где они застряли опять! — Дмитрий Всеволодович достал телефон.
— Нет! Не звони. — Остановила Анна.
— Ненавижу ждать, — Белявский поднялся из кресла. — Ещё, что ли, послушать, не знаю?.. из жизни народа…
— Мне надоело, — сказала Анна. — Сказки ко-ончились, хэппи-энды ко-ончились…
— А, какие там «хэппи-энды»! — махнул Белявский. — Дырка для кала — и весь хэппи-энд. И гуляй…
Он сделал было два шага к буфету, но, как будто вспомнив о чём-то, вернулся к камину.
— Ты обратила внимание, с чего она начала, эта бабка? Отняли у неё шесть соток там, или десять… Просто отняли! Нет, они сами, конечно, всё это незаконно заняли, распахали — но всё равно, никто даже не удосужился предупредить: приехали-разломали и всё. И нормально! Ты видишь, что нет никакого понятия о собственности воп-ще? Стоит ли удивляться, что нет понятия о правах, о достоинстве личности: приехали, всё отняли — и все утёрлись! И главное, чем с ними жёстче — тем легче утрутся! Будут потом… вилять: «хоть замочек оставили бы…» Хоть замотик остявили… — передразнил, раздражаясь, Белявский, — да «хоть клочочек бы дали», клотётик… Ох, как я всё это ненавижу! Страна рабов. Можно ждать от них что-то хорошее? Нет, скажи, можно, в здравом уме находясь, видеть в этой стране что-то хорошее? Это бред! натурально, психическая болезнь. Циклотимия, пожалуйста — как у Гоголя: «птица-тройка» — пожалуйста вам, реальная галлюцинация! Эпилепсия тоже пойдёт — как у Фёдор-Михалыча: «народ-богоносец» — такая же галлюцинация, аура, бред припадочный…
— Я проверил вашу теорию про начало припадков… Вашу с Фрейдом, — мстительно сказал Фёдор.
— И что?
— Выяснилось, что, по многим свидетельствам — и по словам самого Достоевского, первые эпилептические припадки случились с ним после каторги, на поселении. В 1854 году он писал: «припадки, похожие на эпилепсию, и однако же, не падучая». А в 1857 году уже более определённо: «доктор сказал, настоящая эпилепсия»…
— Ну и что? — повторил Белявский с презрением.
— Тогда при чём же здесь смерть отца? После каторги — ему тридцать пять лет, уж никак не семнадцать. Как-то рушится всё основание…
— Чего?
— Вашей стройной теории.
— Ну и рушится, ну и что? — гадливо скривился Белявский. — А старик Фрейд вообще считал это не эпилепсией, а истерией! Почему рушится?
Федя подумал вдруг, что не удивился бы, если бы Белявский сейчас сделал движение, чтобы его, Федю, ударить… или, скажем, схватить за ухо, ущипнуть, укусить… Он даже снизу вверх осмотрел туловище Белявского на предмет возможной схватки. Белявский выглядел крепким, плотным. Тяжелей Фёдора килограммов минимум на пятнадцать… «Одна надежда на скорость… Если ударить первым? Нет, всё равно вряд ли получится повалить…»
— За что же вы его любили? — спросил Федя, бессознательно повторяя презрительную гримасу Белявского. — Не припомните?
— Кто? Я? Я? Я говорил вам, что я любил Достоевского?
— Но он вам нравился? Вы писали о нём работу?
— Ну да, работу! Можно писать работу о плоских червях, про лишай можно писать работу… Как вообще может «нравиться» Достоевский, кому? Достоевский — это… не знаю, ну — как подмышку понюхать…
— Ди-ма… — вяло одёрнула его Анна.
— «Нравится»? Вроде нет, неприятно. Но хочется почему-то понюхать ещё —
— Дима, фу…
— Ну а что «Дима», «Дима»? Я правду говорю! Все эти униженные-оскорблённые — это, по сути, подмышки! Может чужая подмышка «нравиться»? Её можно «любить»?..
— Ах, конечно! — Федя встал тоже, и сразу оказался выше Белявского почти на голову. — Можно любить лишь красивое! Молодое! Фертильное! А если человек стар, слаб, болен, если из него катетер — ах, это же некрасиво! Как это вы говорите? «убого», да? Разве можно любить «убогое»?..
— Э, не надо, не передёргивайте, не на-адо! «Некрасиво» не потому что старый. А некрасиво, потому что вместо пяти циклов химии дали десять! Вам всё русским языком говорено. И потому что катетер дерьмовый — как всё всегда дерьмовое в этой стране! — а дерьмовое, потому что всем наплевать друг на друга: ты дохнешь? дохни! Ты ноль. «Вошь дрожащая или право имею?» Конечно, ты вошь, какие ещё вопросы?! Какие права у тебя?! Ты вошь! Ты в дерьме дохнешь, обо. анный и обо. анный — ну и все так! Живут в дерьме, умирают в дерьме — а вот ещё государство родное выделит двести памперсов, так мы ему ещё в ножки покло-онимся, спасибо, батюшки, ах спаси-ибо!..