главное, связях Остроухова (дружбе с лучшими русскими художниками, знанием собирателей и их наследников) его собрание оказалось «далеко не на высоте», как выразился Грабарь, позволивший себе даже назвать его малозначительным. Но ведь в этой-то «вкусовщине» и заключался почерк собирателя.
Собирать национальную картинную галерею, повторяя Третьякова, не имело смысла. Тем более что Остроухов никогда не согласился бы покупать «не свои вещи», как это делал Павел Михайлович, приобретая для полноты исторической картины помимо передвижников явно претивших его вкусу мастеров академической школы. Собирательство не было для Ильи Семеновича ни высокой миссией, ни чудачеством. Оно было смыслом его существования. Самым приятным и захватывающим являлся сам процесс нахождения картины и овладения ею, отчасти напоминавший обольщение недоступной красавицы. В покупке хорошо известного шедевра, да вдобавок за немалые деньги не было никакого драйва. Иное дело найти еще не ходившую по рукам вещь, пускай без родословной или вовсе безымянную, именуемую в каталогах обидным сокращением «н. х.» (неизвестный художник). Представить, чтобы Щукин или Морозов посягнули на «неизвестных», невозможно. Брать работы без подписей не боялся один лишь Остроухов, уверенный, что, попадая в его собрание, каждая из них обретет имя и, соответственно, цену. Неудивительно, что он, мечтавший все открывать сам, буквально вцепился в древние иконы.
Как реставраторы священнодействовали над его иконами, медленно снимая слой за слоем, так и Остроухов поступал со своими покупками. Рассматривать купленную вещь он никогда не торопился. Если картину доставляли в Трубниковский к вечеру, то Илья Семенович оставлял ее запакованной; он хранил олимпийское спокойствие, словно ничего выдающегося не произошло — только непременно просил чаю. Зато утром, едва проснувшись, спешил наверх, в мастерскую, чтобы распаковать заветный сверток — тревожить хозяина в эти святые минуты категорически запрещалось. Внимательно изучив холст, он водружал его на мольберт, где тот мог простоять довольно долго. Павел Михайлович, кстати, тоже каждую новую картину по несколько дней держал в своей рабочей комнате, затем тщательно выбирал раму (их делал для него француз Мо) и искал место, день и ночь, думая, куда повесить, — в запасе не оставлял ни одной картины, считая, что им там лежать вредно. Илья Семенович делал все точно в той же последовательности. Однако, будучи человеком общительным, наслаждаться в одиночку не умел и жаждал делиться своими коллекционерскими радостями: устраивал показы, для которых внизу специально устанавливался второй мольберт. «У себя дома И. С. очень мил и гостеприимен. В жизни он не отличается терпимостью и милостью. Дома и вне его это два разных человека», — записывал в дневнике Переплетчиков. Если в мастерскую допускались только избранные, то столовая была открыта для всех — в ней «перебывали все, кто что-либо значил в искусстве. Посещать его было столько же почетной повинностью, сколько и трудным удовольствием. Он принимал одних за красочность и терпел других за пользу. Он собирал у себя людей, как вещи», — вспоминал Эфрос.
Тон Остроухова, не допускавший возражений, его властность раздражали многих. «Глаза его зорко вглядывались через пенсне в собеседника… Когда он сидел в кресле, то был похож на медведя в берлоге. Он беспрекословно командовал в правлении чайной фирмы, самовластно распоряжался в Лаврушинском переулке, дома, в Трубниковском переулке, ворчливо покрикивая на свою безответную спутницу жизни». Так пишет о нем зять В. В. Гиляровского Лобанов. Гораздо резче высказывался Бенуа, так и не сумевший простить Илье Семеновичу критику в свой адрес[172]. Бенуа вообще смотрел на купца Остроухова несколько пренебрежительно, называл начетчиком, замечая, что все свои познания тот приобрел в довольно-таки зрелом возрасте. Петербургской гимназии Мая Илья Семенович, разумеется, не заканчивал, строивших Большой театр архитекторов в роду у него не было, но если он и был дилетантом, то дилетантом гениальным. К музеям относился с необычайным пиететом (про Эрмитаж, к примеру, говорил, что туда надо заглядывать регулярно, как верующим — в церковь). В переписке молодого Остроухова то и дело наталкиваешься на упоминание о походе в музей: вот они вместе с В. Д. Поленовым осматривают Эрмитаж, идут во дворец графов Строгановых или любуются барбизонцами в Кушелевской галерее.
Женившись, он ежегодно ездит в Европу, проводя там по нескольку месяцев («Всегда с сожалением покидаю заграницу, ненасытный»). Не было случая, чтобы он не составил подробнейший распорядок каждого дня по часам: музеи, выставки, замки, соборы, рестораны, книжные магазины, антиквары, галереи, аукционы. В Европе, наверное, не осталось ни одного более или менее значимого музея, где бы он не побывал. В Москве не сомневались, что ради редкой картины Брейгеля или Веласкеса Илья Семенович готов мчаться в любой конец Германии или Испании. Современное западное искусство интересовало его ничуть не меньше старого. «Он покупает и иностранных „moderne“, и тут у него нюх удивительный», — записывал в дневнике Переплетчиков. Первая западная вещь — пейзаж Андреаса Ахенбаха — появилась у него еще в 1878 году, после первого заграничного путешествия. В 1890-х он покупает многих тогдашних «модников», а пейзаж норвежца Фрица Таулова[173] даже показывает на Первой выставке журнала «Мир искусства» в 1899-м. Помимо живописи и графики он покупает скульптуру, что в среде московских собирателей было редкостью — основную часть его коллекции составляла полихромная деревянная скульптура немецких мастеров XV–XVI веков. Из образцов современной пластики у него имелись бронзы Майоля и «Скупость и сладострастие» Родена — одна из групп, входивших в композицию «Врата Ада» («Рад очень, что в Вашей прекрасной коллекции находится моя скульптура», — написал по получении из Москвы чека на пять тысяч франков Роден).
Скульптуры Аристида Майоля в Москве редкостью не были — Иван Морозов заказал французу четыре бронзовые женские фигуры в рост для своего музыкального салона, украшенного панно Мориса Дени (Остроухов, кстати, помогал Морозову советами, как их правильно там установить). А вот полотен Эдуарда Мане в русских собраниях имелось только два: у Михаила Морозова — «Кабачок», а у Остроухова — «Портрет Антонена Пруста», который в 1898 году предложил ему купить Иван Иванович Щукин («за две тысячи франков, без уступки»). Провенанс у портрета был безусловный: Воллару полотно принес сам изображенный, бывший в числе близких к художнику людей, одним из первых оценивший непризнанного живописца. Когда Пруст в начале 80-х годов был назначен «статс-секретарем по изящным искусствам, он дал Мане кавалерский крест Почетного Легиона, что в глазах француза составляет высшее счастье, доступное на земле смертному», — рассказывал историю купленного им у Амбруаза Воллара портрета «парижский Щукин».
Иван, младший брат Дмитрия, Петра и Сергея Щукиных, был главным остроуховским информатором по части европейских художественных новостей. Илья Семенович регулярно получал от него подробные отчеты: «Салон Национального общества в нынешнем году довольно бесцветен; совсем неинтересен и Independent», «По части картин — застой. В этом году предвидится мало крупных продаж в Hotel Drouot и