— Что за глупости… — начал было Лемешев, но вдруг осекся. — Оставайся, — коротко бросил он и быстро вышел из комнаты.
— Все обойдется, — говорила Перпетуя, гладя по спине горько рыдавшую Амалию Альбертовну. — У меня предчувствие, что все обойдется и он вернется домой. Я очень к нему привязалась, но все равно буду рада, если он вернется домой. Пускай только чуть-чуть придет в себя.
— Он никогда не придет в себя, — сказала Амалия Альбертовна. — Потому что Маша уехала. Навсегда.
— У меня такое ощущение, словно ваша Норма готова простить Поллиону измену, предать родину, бросить детей и бежать вместе с любимым на край света. Но ведь она не простая смертная, а жрица друидов. Поллион враг, предатель, неверный возлюбленный.
Джин сидела в шезлонге на краю бассейна с клавиром «Нормы» в одной руке и сигаретой в другой. Когда-то она сама великолепно пела партию Нормы, о чем свидетельствовали многочисленные рецензии музыкальных критиков, единодушно величавших ее prima doima assoluta североамериканского континента. Джин не довелось выступать в Катанье в театре Беллини — расцвет ее карьеры совпал со второй мировой войной. Зато ее величественную в своей пагубной страсти Норму помнили в Штатах и по сей день.
Джин встала, прошлась по краю бассейна, и Машу охватил священный трепет. Она отчетливо услышала «Norma viene»[21] — это пел хор жриц, приветствующий главную друидессу.
— Вот так я выходила на сцену в первом действии, — рассказывала Джин. — В моей душе клокотала ненависть к римлянам, в то же время я жаждала увидеть Поллиона и пасть ему в объятья. Но, творя молитву луне, я забывала обо всех земных чувствах. Они просыпались во мне, когда я брала последнюю ноту этой божественной арии. Вы же поете ее, думая о Поллионе. Я очень сопереживаю вашей Норме, но, поверьте, существуют более чем вековые традиции исполнения этой арии, и даже великая революционерка оперной сцены, ваша знаменитая тезка Мария Каллас, в чем-то их придерживалась.
Они репетировали еще несколько часов, время от времени спасаясь от жары в голубоватой воде бассейна. Маша старалась запомнить каждую фразу Джин, хотя она и не могла согласиться со многими ее высказываниями — она знала на память всю оперу, могла спеть за любого из ее персонажей, и в музыке Беллини ей слышалось подтверждение правоты собственной трактовки образа.
Наконец Джин не выдержала и, вынырнув в очередной раз из воды, выкрикнула громко и даже сердито:
— Да пойми ты наконец, глупышка, — он всею лишь обыкновенный мужлан. Они все, все такие. Получил что хотел — и пошел искать что-то свеженькое. А мы, дуры, чуть ли не святых из них делаем.
— В финале оперы Поллион бросается в костер, чтобы разделить участь возлюбленной, — возразила Маша.
— Просто у него не осталось иного выбора.
— Выбор есть всегда. Но мы, как правило, выбираем то, что соответствует нашей натуре, — сказала Маша, заворачиваясь в длинный махровый халат.
— Ах ты, моя романтичная и доверчивая душенька. Что ж, делай так, как считаешь нужным, да поможет тебе Господь. Будем надеяться, итальянцы тебя поймут. В тебе столько чистой и искренней страсти, что на самом деле жалко тратить ее на холодную бездушную богиню-луну — уж лучше отдать ее живому жеребцу, который с красивой легкостью возьмет верхнее «си». Вот только в жизни, малышка, будь осторожной. Вряд ли среди ныне живущих мужчин найдется хотя бы один, способный броситься за любимой в огонь.
Возвращаясь от Джин, Маша заехала перекусить в китайский ресторанчик. Вечером ей предстояла репетиция с Хьюстонским симфоническим оркестром — она дала согласие петь сцену и письмо Татьяны в благотворительном концерте, где, кроме нее, участвовал Ван Клиберн.
При этом имени ее душа погружалась в тоску и скорбь по утерянной, как ей казалось, навсегда жизни.
В шестьдесят пятом они ходили на концерты Клиберна с Яном. Ван играл на «бис» все ее самые любимые вещи: «Посвящение» Шумана, «Грезы любви» Листа, Третью балладу Шопена. Как-то Маша, вернувшись с концерта, полночи терзала рояль. Ян сидел на подоконнике и смотрел вниз. Маша забыла о его существовании — за несколько часов он не проронил ни звука и даже, кажется, не шелохнулся. Когда она наконец выдохлась и с шумом захлопнула крышку «Бехштейна», Ян сказал глухим хриплым голосом:
— Хорошо, что на свете есть музыка. Она облегчает боль и усиливает радость. Правда, иногда она вдруг обнажает самый болезненный нерв и тогда…
Он замолчал и жадно затянулся сигаретой.
— Что тогда? — с нескрываемым любопытством спросила Маша.
Ян медленно загасил сигарету в пепельнице, слез с подоконника, засунул руки в карманы своих форменных брюк и сказал, глядя куда-то поверх ее головы:
— Его нужно умертвить. Как святые умерщвляют плоть. Но одну плоть умертвить нельзя — вместе с ней умрет душа. — Ян криво усмехнулся. — У этого американца великая всепонимающая душа. Хотел бы я знать, как ему удалось сохранить ее такой в этом мире. Если бы я был верующим, я бы сказал, что он — любимец Бога. Увы, я неверующий, а потому не в состоянии найти объяснение этому феномену.
— Я ему так завидую, — сказала Маша. — Но женщине почти невозможно жить одним искусством.
Она вспоминала сейчас этот девятилетней давности разговор с братом, сидя в увешанном разноцветными картонными фонариками и вазочками с гирляндами пахучих желтых розочек ресторане. Словно вечность с тех пор минула, отделив ее прошлое от настоящего глухой непробиваемой стеной. В прошлое вообще нельзя вернуться — кто-кто, а уж Маша это знала, — но можно хотя бы побывать в тех местах, где пережил когда-то сладкие мгновения. Ей этого не дано. Как будто кто-то навесил тяжелый замок на дверь комнаты, в которой хранятся милые ее сердцу реликвии, а ключ бросил в бездонную пропасть.
Да, она совершила опрометчивый поступок, тайком удрав ночью из отеля с совершенно незнакомым ей человеком. Но ведь если бы она сказала руководителю группы, что ее возлюбленный находится между жизнью и смертью, что он зовет ее и она во что бы то ни стало должна быть подле него, ее бы отправили в Москву с первым рейсом Аэрофлота. И никогда в жизни не выпустили бы за рубеж. Но почему?..
Нет, она не станет бередить душу бессмысленными вопросами. «Милый Ян, только бы с тобой все было в порядке, — подумала она, закрыв глаза и пытаясь представить брата. — Ты наверняка не осуждаешь меня. Ты понимаешь: иначе я поступить не могла…»
— Грустим? — услышала она знакомый, слегка насмешливый голос и подняла голову. — Надеюсь, здесь не занято? — Бернард Конуэй уже усаживался на стул напротив. — Ох уж эта экзотическая китайская кухня — трава, проросшие зернышки, капельки росы, лепестки цветов. Как раз для такого эфирного создания, как наша американская Брижит Бардо. Ты не возражаешь, если я закажу себе что-нибудь посущественней? Например, кусок мяса с кровью. Может, выпьем шампанского?
— Спасибо, Берни, но у меня через полтора часа репетиция с оркестром.