Ознакомительная версия. Доступно 24 страниц из 116
При этих словах гости на передних рядах дружно вздохнули, кто-то улыбнулся, кто-то кивнул в знак согласия.
– Пока она жила с нами, я много раз благодарил Господа за то, что Он послал мне своего ангела, и просил у Него прощения за то, что когда-то на Него сердился. Да, мои боль и страдания были глубоки, но Томми сумела вернуть меня к жизни.
Тут дядя шмыгнул носом и, отвернувшись, некоторое время смотрел на зеленеющее позади него пастбище. Наконец он достал носовой платок, высморкался и продолжил, положив ладонь на гроб:
– Томми ушла… уехала в Калифорнию, когда ей было всего двадцать. Она пыталась убежать от собственных демонов, которых у нее было немало… гораздо больше, чем должно быть у столь молодой и красивой девушки. Я старался… – дядя посмотрел на нас с тетей Лорной, – мы все старались помочь ей в ее борьбе с тем, что не давало ей покоя, но… – Не договорив, он посмотрел на свои мозолистые, покрытые шрамами руки. – Я по профессии кузнец, подковываю лошадей. Нам, ковалям, достаточно просто взглянуть на лошадиную подкову, чтобы узнать все о характере лошади, о ее повадках, о том, насколько быстро она может скакать. Точно так же мы можем узнать все и о людях. Наша обувь… она не лжет, точно так же, как не лгут лошадиные подковы. Вчера мы с женой укладывали вещи Томми, и я взглянул на ее кроссовки… Это были самые обычные кроссовки, но их пятки были так сильно стесаны, что казалось просто невероятным, как человек такого веса и сложения, как наша Томми, может до такой степени сносить в общем-то довольно прочную подошву. Но на самом деле ничего удивительного тут нет. Томми шла по жизни легкой, летящей походкой, но на плечах она несла тяжесть всего мира.
Повернувшись к гробу, дядя попытался обратиться к самой Томми, но голос снова его подвел. Некоторое время он молчал, глядя в сторону пастбища, где вдали виднелись самые высокие деревья Святилища.
– Я… я никак не могу разобраться в этой жизни, – проговорил он наконец. – Я знавал и подъемы, и падения. Можно даже сказать, что падений было больше, но… – Дядя покачал головой. – В общем, я давно перестал роптать на Господа, потому что, как мне кажется, Он тоже знает, что такое настоящая боль. Поэтому, когда становилось совсем худо и мне начинало казаться, будто я опустился на самое дно, я каждый раз отправлялся туда… – Дядя кивнул в сторону Святилища. – Господь знает, я бывал там не раз и не два, а много, много раз. И каждый раз это помогало мне… жить дальше…
Дядя Уилли говорил, а я вдруг поймал себя на том, что напеваю про себя строки из песни Вилли Нельсона «…Так оставь же меня, улетай, если надо, я тебя все равно не забуду…» и что по моему лицу текут слезы. Вилли Нельсон сказал все правильно, выразил то, что было у меня на сердце. Ангел побывал на земле, но снова улетел в небо… Я смахнул слезы рукой, но тут Мэнди тепло обняла меня за плечи, и слезы потекли с новой силой.
А дядя все говорил – говорил с каждым из нас. Он не рассказывал, а обращался к каждому персонально, и гости из Калифорнии это поняли. На их месте я бы, наверное, не решился приехать – слишком велик был шанс, что здесь они столкнутся с неодобрением или неприкрытым порицанием – даже с обвинениями, но они все-таки приехали, и это говорило о многом. Да и слушая дядю, все эти люди не испытывали никакой неловкости или напряжения. Кто-то подался вперед, кто-то слегка улыбался, но все они слушали внимательно – никто не ковырял в носу и не болтал ногами. Даже Майки.
– Когда я был в тюрьме, – продолжал дядя, – мне приснилось, будто моя жизнь – как рулон отбеленного холста. Каждый день с него отматывался очередной кусок, ложился на побережье моей жизни, и с рассветом я начинал его раскрашивать, нанося на холст свои мысли и поступки. Каждый мой вздох, то, как я жил, как двигался навстречу старости и смерти, – все это оставалось на холсте. Иногда нарисованная картина мне нравилась, иногда – нравилась и остальным, и, быть может, даже самому Богу, но бывали дни, месяцы и даже годы, когда мои картины вызывали отвращение и у окружающих, и у меня самого, и я старался больше никогда на них не смотреть. Впрочем, главное не в этом, а в том, что каждый день – что бы я ни нарисовал накануне – я получал абсолютно новый и абсолютно чистый кусок холстины, добела отмытый ночным прибоем, который накатывался на холст и снова отступал, унося с собой все пятна. И мне снилось, что я просто стою на берегу и смотрю, как утекает в море грязная вода и становится белым полотно моей жизни.
Тут я заметил, что кое-кто из девушек тоже вытирает глаза, а один парень сдвинул со лба вниз солнечные очки.
– Все ошибки, все промахи – всего лишь рябь и пена на воде, – сказал дядя, махнув рукой в сторону пастбища и далекого леса. – И ни один холст не остается запятнанным. – Он перевел взгляд на гроб с телом Томми и повторил: – Ни один!
Темноволосая девушка во втором ряду довольно громко всхлипнула, но, смутившись, сделала вид, будто просто сморкается. Дядя, однако, сбился и несколько мгновений молчал, не зная, что делать. В конце концов он шагнул вперед и предложил девушке свой платок, но это только вызвало новый поток слез. Майки, до этого сидевший совершенно неподвижно, сполз со своего стула и протянул ей своего кота. Положив Бонса на колени, девушка попыталась улыбнуться, а ее соседка – необыкновенной красоты платиновая блондинка – подвинулась на стуле, давая Майки место, чтобы он мог сесть между ними. Места, впрочем, все равно было маловато, так что какое-то время спустя она просто посадила мальчика к себе на колени.
Тем временем дядя справился с собой.
– Мой любимый мюзикл, – сообщил он, – это «Человек из Ламанчи»[78]. Он поставлен на основе книги, написанной почти четыреста лет назад. – Тут дядя пристально посмотрел на меня. – Возможно, те из вас, кто в школе учился, а не норовил сбежать с занятий на рыбалку, как вот этот вот парень, слышали о Дон Кихоте…
При этих словах все взгляды обратились на меня, кто-то даже рассмеялся.
– Этот старый Дон на многие вещи смотрел по-своему, не так, как большинство его сограждан. Кое-кто даже считал его сумасшедшим, и, возможно, он таковым и был. Не зря же ветряные мельницы казались ему злыми великанами, с которыми необходимо сражаться. И вот однажды он взял тазик брадобрея, надел его себе на голову, точно бейсболку, и заявил всем, что это – золоченый рыцарский шлем. Свою старую клячу Дон Кихот стал величать «добрым скакуном», грязную таверну – зáмком, а ее владельца – лордом. Там же, в таверне, он встретил проститутку Альдонсу, которая стала для него идеалом красоты, чистоты и добродетели. Тщетно Альдонса пыталась убедить его, что она не такая, что она была рождена на куче навоза и на такой же куче умрет… – (Тут дядя зацепился большими пальцами за пояс джинсов.) – Старый Дон просто не желал ее слушать. На все ее возражения он только тряс головой и величал ее Дульсинеей, благородной доньей, ради которой он готов совершить множество подвигов. И Дон Кихот действительно считал, что имя, которое он дал гостиничной проститутке, и есть ее настоящее имя…
Понимаете, Дон Кихот видит вещи такими, какими их создал Бог, а не такими, какими они стали, точнее – какими их сделали люди. «Я иду, ибо кто-нибудь должен идти, – говорил он и добавлял: – Я пришел в век Железный, чтобы сделать его Золотым…» – Дядя покачал головой. – Мне по душе эти его слова, – добавил он тихо, словно обращаясь к самому себе, но тут же снова поглядел на нас. – Дон Кихот никогда не сдавался, поэтому со временем и Альдонса-Дульсинея тоже стала иначе смотреть и на себя, и на весь окружающий мир. Она стала другой, новой – совсем как гусеница, которая превращается в бабочку. Она стала Дульсинеей, и все благодаря сражавшемуся с ветряными мельницами старому чудаку, который убедил ее в том, что зеркала далеко не всегда говорят правду.
Ознакомительная версия. Доступно 24 страниц из 116