разговор. Я задам тебе много вопросов, на которые ты должен отвечать честно и откровенно. Русские говорят, что журналиста, особенно газетчика, как и волка, кормят ноги. До войны я встречался с русскими журналистами, у меня среди них были даже друзья. Детство я провел в России, в Поволжье. Кроме репортажей с фронта я собираю материал для книги, которая выйдет в свет к нашему вступлению в Москву. Взятие Москвы точно спланировал фюрер. Майор Вилли Кранценбах — мой хороший друг, и я уговорил его, чтобы он не расстреливал тебя. Я убедил его также и в том, чтобы он тебя не допрашивал. Какой толк, сказал я ему, от допроса какого-то младшего сержанта, который, я уверен, не успел убить еще ни одного немецкого солдата. Скажи, я был прав?
— Нет, — упрямо сказал Вадька. — Я — командир орудия и уже две недели в составе своей батареи вел огонь по противнику.
Вадька сознательно выдал этому жизнерадостному корреспонденту тираду, сущность которой не совпадала с реальностью. Но ему очень захотелось сделать так, чтобы капитан не обращался с ним как с молокососом.
— Люблю смелых, отчаянных парней, — еще более воодушевился Галингер, чем вновь вызвал досаду у Вадьки. — Но даже если все сказанное тобой — правда, кому нужны сведения о жалкой батарее, которая сейчас вместе с вашими дивизиями находится в железном кольце окружения, а наши войска совершают свой прыжок на Москву. Ты интересуешь меня совсем по другим причинам. Мне важно знать два фактора: душу славянина и фундаментальные истоки его поступков. Русские сражаются храбро. Это могут отрицать только кретины. Я иду с войсками от самой западной границы, видел, как оборонялись ваши пограничники. Я бы каждому поставил памятник за геройство. Русские дерутся до последнего патрона. И потому я хочу исповедовать русских людей разных категорий — от солдата до генерала. Только поняв фундаментальные мотивы их поведения, мы сможем успешно руководить такой сложной и загадочной страной, как Россия.
— Значит, вы меня... как подопытного кролика? — нервно спросил Вадька. — Но я не совершил ничего героического.
— А кто первым вышел из строя? — улыбнулся Галингер. — И давай договоримся: если я к тебе всей душой, то ты веди себя так, чтобы не всей спиной. — Голос Галингера зазвучал переливчато. — Меня мало интересует твоя анкета. Имя и фамилию ты уже сообщил. Год рождения, как я думаю, двадцать первый или двадцать второй...
— Двадцать второй, — сказал Вадька. Ему не хотелось продолжать этот неприятный для него разговор. Что толку, что улыбка, обходительность, вкрадчивая речь? Все равно же расстреляют, возиться не будут.
— Девятнадцать лет... — задумчиво произнес Галингер, причмокнув сочными губами, которые он время от времени стремительно облизывал кончиком языка. — Прекрасный возраст! Пора надежд и мечтаний! Адская устремленность в будущее! Думаю, что русский?
— Русский.
— А кто отец, мать?
— Отца нет. Отчим. Оба — учителя.
— О, культурная семья! Приятно беседовать с человеком из культурной семьи. Хорошо. Что ты думаешь о немецкой нации?
— Сейчас ничего хорошего не думаю, — угрюмо ответил Вадька, сжав ладони до хруста в пальцах.
— Почему?
— Так ведь ежу понятно. Мы же вас не звали в гости. А вы пришли. И не нападали на вас. А вы — напали.
— На планете не могут существовать два диаметрально противоположных строя. Один из них должен быть уничтожен. Тот, который слабее и не имеет будущего. Ваш строй. В борьбе за существование он не может одержать победу. Почему? Вы — общество донкихотов. Нация, состоящая из людей, которые обладают крайней чувствительностью и патологической страстью к состраданию. Я бы сказал, что вы не просто сострадаете, вы исступленно сострадаете. Вы все время жаждете кого-то спасти, кому-то помочь. Вы ринулись спасать Испанию, Абиссинию. Потом — Монголию. Зачем? Сострадание — это слабость души, ее позор. Это гибель для нации. Человечество ценит только силу и могущество. Диктатуру хорошей дубинки. Тогда оно безропотно повинуется тем, кого история избрала быть повелителями. — Он расслабился, наслаждаясь произведенным впечатлением. — Еще вопрос: как ты оцениваешь немца как человека?
— По-разному, — решительно ответил Вадька. — Есть немец Фридрих Энгельс. И есть немец Адольф Гитлер.
— Диалектика? — несмотря на прямоту Вадьки, Галингер не поступился ни малой долей своего оптимизма и не раздражался. — Я знаю, русские думают о нас как о варварах. Да, мы разрушаем все, что должно быть разрушено. Мы сжигаем на кострах книги Толстого и Гете. Для того чтобы, преодолев нижний уровень культуры, разжижающий человеческий мозг и порождающий слюнтяйство, создать культуру высшего порядка. Я сам бросал эти книги в костер и наслаждался тем, как огонь пожирал ядовитые страницы. Чтобы родились новые книги, в которых нет самоистязаний, сомнений и слякоти. Кто способен страдать и проливать слезы — тот не имеет права на жизнь. Копание в собственной душе приводит к параличу воли. Мы противопоставляем этому стальную решимость! Ваши книги хотят научить людей быть героями. Чушь! Для этого нужно прочесть всего две книги: Библию и «Майн кампф». Было время, когда я тоже пытался сострадать. Плакал, читая о Неточке Незвановой. Теперь я презираю себя за это. И вытравил ржавчину из души. — Он ослепительно улыбнулся, как бы показывая, что совершенно здоров, и отсвет горящего фитиля скользнул по его глянцевито сверкнувшим крепким зубам. — Однако у меня осталось совсем мало времени. Меня интересует и такой вопрос: твоя любимая книга?
— «Разгром» Фадеева, — не задумываясь, ответил Вадька.
— Да, я читал. А любимый образ? Левинсон, Метелица, Мечик?
— Мечик? — удивленно переспросил Вадька. — Вы это серьезно?
— Почему нет? Сложная душа, дух противоречия, нравственные метаморфозы...
— Вот именно, метаморфозы, — не дослушав, язвительно, едва ли не передразнивая Галингера, сказал Вадька.
Он сидел, обреченно опустив голову, лишенный сейчас каких-либо желаний, кроме одного — чтобы поскорее кончалась эта комедия, которую Галингер называет беседой. Захотел исповеди? Неужели ему и без того не ясно?
— Значит, Левинсон? Или Метелица? — не столько спрашивая, сколько утверждая, произнес Галингер. — Ну, хорошо, вы все учились на таких книгах, и чего же вы достигли? От первого нашего удара Советы рассыпались как карточный домик. И скоро будут окончательно повержены в прах. Славянская душа способна лишь