Да восстановит Он свой дом,Как можно скорее и в наши дни.Боже, восстанови! Боже, восстанови!Скорее восстанови свой дом!
– Уже можно? – спрашивает Халина. – Можно танцевать?
Как по команде, ее братья вскакивают со стульев и отодвигают столы к стенам, открывают окна, насколько позволяют узкие рамы. Снаружи уже темно.
Адди высовывается в окно и вдыхает ночной воздух. Над ним полная луна отбрасывает свой серебристый свет на бархатное небо и булыжную мостовую внизу. Адди щурится на луну, улыбается и возвращается в комнату.
– Мила первая, – командует Генек.
– Я давно не играла, – говорит Мила, садясь на табурет за пианино, – но постараюсь.
Она играет мазурку си-бемоль мажор Шопена – популярный жизнерадостный мотив, в котором ощущается такая польская по природе энергия, что Курцы на мгновение замирают, когда ноты наполняют их сердца воспоминаниями о доме. Несмотря на годы, проведенные вдали от клавиш, исполнение Милы безупречно. Потом играет Халина, и наконец очередь Адди. Он поднимает семью на ноги бойким исполнением Strike Up the Band Гершвина. На улице прохожие поднимают головы и улыбаются, слыша смех и музыку, льющиеся из открытых окон Курцей на четвертом этаже.
Уже заполночь. Они разбрелись по гостиной, развалились на стульях, растянулись на полу. Дети спят. Проигрыватель играет Shine Луи Армстронга.
Адди сидит на диване рядом с Кэролайн. Она откинула голову на спинку и закрыла глаза.
– Ты святая, – шепчет Адди, переплетя свои пальцы с ее, и Кэролайн улыбается, не открывая глаз.
Она не только организовала звонок в Штаты Якову – вся семья набилась в гостиную к соседям, чтобы передать привет, – но и оказалась вежливой, терпеливой хозяйкой, спокойно и невозмутимо обслуживающей шумных полиглотов, наводнивших ее маленькую квартиру. Этим вечером в ее квартире звучали три языка: польский, португальский и идиш, и ни слова на английском. Но даже если это и выбивало Кэролайн из колеи, она ничем этого не выдала.
Кэролайн открывает глаза и поворачивает голову к мужу. Ее голос нежный и искренний.
– У тебя прекрасная семья.
Адди сжимает ее руку и сам откидывает голову на мягкую спинку, тихо постукивая носком ботинка в такт музыке.
– Потому что я всегда улыбаюсь, люблю одеваться по последней моде, потому что радуюсь жизни и отношусь ко всем проблемам с улыбкой, – поет Адди себе под нос, желая, чтобы эта ночь никогда не кончалась.
От автора
Когда я была маленькая, дедушка Эдди (Адди Курц в моей истории) казался мне американцем до мозга костей. Он был успешным бизнесменом. На слух его английский казался мне совершенным. Он жил недалеко от нас, в большом современном доме с панорамными окнами от пола до потолка, идеальным для развлечений крыльцом и «Фордом» на подъездной дорожке. Я не обращала внимания на то, что все детские песенки, которым он меня учил, были французскими, что кетчуп («un produit chimique», как он его называл) был в его доме под запретом или что половину вещей в доме он сделал сам (магнитный держатель для мыла, чтобы оно не размокало; глиняные бюсты его детей на лестнице; сауна из кедра в подвале; шторы в гостиной, сотканные на самодельном станке). Мне казалось странным, когда за обедом он говорил что-то вроде «Don’t parachute on your peas» (что это вообще значит?), или слегка сердило, когда он притворялся, что не слышит, если ему отвечали «ага» – «да» единственный утвердительный ответ, удовлетворявший его грамматическим стандартам. Оглядываясь назад, полагаю, другие могли бы назвать такие привычки необычными. Но я, будучи единственным ребенком с единственным живым дедушкой, не знала другого. Так же, как я не слышала в его английском произношении легкого акцента, который все-таки присутствовал, по маминым словам, я не замечала его причуд. Я очень любила дедушку, для меня он был таким, каким был.
Конечно, многое в дедушке производило на меня мощное впечатление. Для начала его музыка. Я никогда не встречала человека, настолько преданного своему искусству. Его полки ломились от грампластинок, расставленных по алфавиту по фамилиям композиторов, и нот для фортепиано. В его доме всегда играла музыка: джаз, блюз, классика, иногда его собственные альбомы. Частенько я заставала его за клавишами «Стейнвея», с карандашом за ухом, пока он сочинял новые мелодии, играл, вносил правки и снова играл, пока не был удовлетворен. Иногда он просил меня посидеть рядом, и мое сердце колотилось, пока я внимательно следила за ним, ожидая еле заметного кивка, который означал, что пора переворачивать страницу с нотами.