не помнила, как охоч до угроз был враг и что это были за угрозы?
Но если не смерть… Чего тогда заслуживает сир Койл? Нельзя же пожизненно держать его в плену… разве что в темницу перевести, но не слишком ли? Может, оштрафовать — и достаточно?
Тем временем приближался конец зимы. На третий день месяца новаса меня ждали мои восемнадцатые именины — и я не чувствовала никакого предвкушения связанных с этим перемен. Кроме одной — свадьбы, хоть и знала, что это никак не изменит отношения ко мне окружающих мужчин, моих вассалов и подданных. Вряд ли в день моего восемнадцатилетия Вебер замолчит и предоставит мне право самой решать, что делать с Койлом. Койл же не перестанет забывать кланяться мне и не уберёт с лица эти полные презрения (чёрт ещё разберёт, к кому) усмешки. Капитан стражи по-прежнему будет посылать со мной на прогулки целый десяток гвардейцев, которые продолжат посматривать на меня не особо приятными взглядами.
Лишь от одного тебя я не жду чего-то, что меня расстроит. Ты же всегда всегда относился ко мне очень обходительно, любезно, с заботой и галантностью… Хотелось бы, чтобы после свадьбы ничего не изменилось.
В последний день зимы всегда служилась торжественная вечерняя месса, и я не могла её пропустить. Я всё-таки решилась надеть это розовое платье, служанки сделали мне причёску и накрыли волосы прозрачным вейлом… Но печать тоски и задумчивости на моём лице портила весь образ. Смотря на себя в зеркало в золочёной раме, я понимала: это никуда не годится. Я ждала тебя — ты же обещал успеть к моим именинам, — и не хотела, чтобы ты видел моё лицо таким… таким унылым! И я надеялась, что поход в церковь и погружение в молитву на два-три часа выведут меня из такого состояния…
Я пришла в храм задолго до начала мессы. По обширному помещению бродили редкие прихожане, прислужники расставляли свечи, подметали холодные каменные полы и расстилали ковры. Один из помощников священника увидел меня, поклонился и бросился в подсобное помещение за подушкой для скамейки, но я молча прошла к одному из подсвечников и рухнула на колени. В крошечных язычках пламени, что трепетали на фитилях десятка свечей, я легко могла разглядеть любящий взгляд Бога, легко могла почувствовать его тёплую заботу о своих смертных детях…
Я не плакала всё это время, с тех пор, как Койл и Вебер свалились на мою голову, но в тот миг ничто не мешало мне разрыдаться.
Я не хотела просить совета у леди Кристины, потому что та дала бы однозначный жестокий ответ. Я не хотела дожидаться тебя и взваливать на тебя всю ответственность, потому что была уверена, что справлюсь без мужской помощи. А вот помолиться… Поделиться наболевшим не с сюзереном, не с женихом, не с подругой, а с тем, кто выше всего, с кем-то всезнающим и всепрощающим… Я думала об одном: простит ли меня Бог, если я приговорю Койла к смерти?
Я молилась тихо, беззвучно шевеля губами и пытаясь совладать с безумным потоком мыслей, который было очень сложно контролировать. Слова молитвы то и дело мешались с цитатами из свода законов… Потом в памяти из ниоткуда возникал голос Койла, сначала такой громкий, полный гнева и отчаяния, а потом… нет, отчаяние никуда не делось, но голос стал спокойнее, тише… «Вы не посмеете меня обвинить в том, что я не выбрал героическую смерть! Но вы простите меня, ваша светлость».
«Прости меня, — вторила ему я, сквозь слёзы глядя на огоньки свечей, — если я всё-таки сделаю это… Прости меня, Господи… и помоги».
Наплакавшись, я всё-таки уселась на скамью. Запел хор, монотонно начал читать молитвы священник, всё чаще из того или иного угла слышался тихий шёпот прихожан, повторяющих слова за пастырем. В тот вечер в замковом храме Даррендорфа собрались не только обитатели замка, после войны — совсем немногочисленные. Ближе к выходу, за рядами скамеек столпились крестьяне из сопредельных селений, в которых не было своих церквушек. Я знаю, что жители таких деревень ходят в ближайшие храмы — в городах, замках, других весях — лишь на большие праздники, а в остальное время молятся сами и с радостью привечают забредших в их места странствующих монахов.
Были здесь и жители окрестных городков — купцы, ремесленники, торговцы. Кто-то из них занимал скамьи, кто-то стоял позади, и даже теперь, в послевоенные времена, их выгодно выделяла более богатая и качественная одежда, которую крестьяне, носившие в основном грубую шерсть, тусклую и почти ничем, кроме скромной вышивки, не украшенную, себе позволить обычно не могли.
Не желая больше отвлекаться, я вернулась к молитве. Я то и дело позволяла себе вставлять в заученные священные тексты нечто своё — то, что по-прежнему терзало мою душу, и утешения, кажется, не предвиделось… Я вновь готова была заплакать, хотя глаза мои всё ещё болели после предыдущего приступа слёз.
Под конец мессы ко мне подсел сир Вебер: я думала, что сейчас он снова начнёт говорить о своём деле, торопить меня, требовать для Койла самого сурового наказания… Но он молчал, терпеливо ожидая, когда закончится служба. Я уже даже успела забыть о нём, но после того, как священник напоследок благословил прихожан, Вебер заговорил:
— Моя дочь тоже любила посещать мессы… Вы сейчас мне так её напомнили, хотя на самом деле — ничего общего.
— «Любила»? С ней что-то случилось? — вздрогнула я.
Когда закончилась война, я лично проверила, как обстоят дела у семей моих вассалов: тогда, в начале гродиса, дочь сира Вебера была жива…
Тот молчал, и я, догадавшись, что дело непростое, кивнула охране — двое стражников тотчас быстрым шагом направились прочь; служанка отдала мне плащ и пошла за ними. Лишь тогда Вебер молча поднялся, и я поднялась следом. Прислужники тушили свечи, и в храме стало сумрачно, ибо из окон внутрь свет лился слабо, еле-еле. Снаружи темнело, хотя день уже постепенно прибавлялся. Я чувствовала себя уставшей, притом мне казалось, что за день я не сделала ничего особенного.
Мы прошли основную часть храма так же молча, словно боясь нарушать хрустальную тишину, воцарившуюся здесь после окончания мессы. Звуки шагов по каменному полу жутко раздражали, и я старалась ступать осторожнее, беззвучно, зато Веберу, видимо, было плевать на тишину. Его каблуки стучали по полу нарочито громко, словно он, обнаружив мою раздражённость этими звуками, старался сделать мне ещё более неприятно.
Мы дошли до холодного пустого притвора, и лишь тогда он заговорил:
— Я