- Это ты не понимаешь! Привык все за мой счет? Не выйдет! – ее лицо оказалось рядом с его, глаза в глаза. – Любишь меня? Прекрасно! Вот и оставь в покое!
Теперь он молчал. И бог его знает, сколько ходов сделала проклятая секундная стрелка. Но, едва поймав ее взгляд, Ваня не мог его отпустить. Просто смотрел и слушал ее гневное дыхание. А сам почти не дышал, ощущая лишь ухающее сердце, рвущееся из грудины к ней.
- Хорошо, - хрипло прошептал он, наконец, когда молчать дальше стало уже невозможно. – Хорошо, Поль… Можно я еще раз тебя обниму и… все?
- Ты совсем оборзел, Мирош? – захлебнулась возмущением она.
Его щека, та самая, с алым пятном, отчетливо дернулась. Нервно, болезненно. Будто бы Поля второй раз ударила его. А потом он отступил чуть в сторону, выпуская ее, и тихо проговорил:
- А я, Поль, не Мирош. Ни хрена от меня не осталось. Имя – и то не мое.
- У меня тоже – чужое, - проговорила она, проходя мимо.
- Потому что твое – я отнял, - прошептал он ей вслед – или самому себе, оставшемуся стоять на месте. Потому что это тоже его вина. Если бы только его не было…
Она лишь упрямо мотнула головой, уверенно шагая обратно к репетиционному залу, где все были заняты делом, не посмев разойтись. Проигнорировав несколько косых взглядов, брошенных на нее, Полина прошла на свое место.
Несколько дней – и всё навсегда закончится.
Нужно лишь продержаться. Несколько дней. И забыть. Забыть…
«Забыть!» - бормотала Полина, сжимая руки и не отрывая глаз от клавиш, сливавшихся в монохромное полотно. Жить, будто не было этих месяцев, будто она ничего не знала, будто не слышала этой последней Ванькиной реплики, неизвестно кому адресованной.
Но именно так жить и не получилось. Уже через две минуты она потерпела фиаско.
Ваня вернулся в зал. Выключенный. Словно это не он смотрел на нее пылающими глазами несколько мгновений назад. Так ярко пылающими, что ей казалось, в этих глазах – он весь, как на ладони, можно увидеть и понять что угодно, стоит только захотеть. А сейчас – выключился. Функции заработали исправно только тогда, когда начали играть. Музыка неизменно преображала его. И сейчас – делала похожим на живого человека. В конце рабочего дня Иван просто со всеми попрощался и вышел, не взглянув на Полину больше ни разу.
Последующие репетиции он вел себя ровно так же. И эта его отстраненность была куда более наглядна, чем когда они начинали записываться в марте. Если он хотел облегчить ей задачу жить в его присутствии – то, кажется, делал для этого все возможное.
24 августа они отыграли концерт на «Олимпийском».
Иван начал его своей фирменной пробежкой от одного конца сцены до другого. Открывали «Девочкой», как всегда. Где-то на середине подготовленной программы он передал привет Тель-Авиву за вкусный кофе. И в По?линых висках больно отстучало осознание, что его отец умер, кажется, в Тель-Авиве. Ее отец. Господи... ее.
Потом Иван, кажется, разгоряченный пойманным драйвом, как в тот день, когда переделал строчки из собственной песни, сложив из звуков ее фамилию, решился на экспромт – он заставил их всех заткнуться, взялся за акустическую гитару, которую не трогал бесконечно давно, и выдал то, что она слышала в репетиционном зале несколько дней назад, после долгой передышки. Я им распевал ригведы. Я в них целовал Полину.
Клоун. Признаться ей в любви перед сотней тысяч тогда, когда это больше уже неважно! Когда она решила, что неважно, и не отступала от своего решения! Он ведь тоже не отступал – пять лет.
Придурок. Ударенный на всю голову придурок, склонный к театральным эффектам.
Сто тысяч присутствующих на стадионе зажгли фонарики на своих мобильных, подняв руки и покачиваясь в такт простым аккордам. Никогда он не пел более вдохновенно. Никогда она не слышала ничего лучше. И надеялась никогда уже больше не слышать.
Это был вечер триумфа «Меты». Ваниного триумфа. Того, что, наверное, они могли бы разделить, если бы она позволила себе расслабиться и забыть все, что он с ней сделал. Но она не позволила. Он говорил, что от него ничего не осталось. От нее тоже – крайне мало. Но в ту ночь эти мелкие останки Полина оставляла себе.
* * *
Время. Как вода, просачивающееся сквозь пальцы, оно не было ни океаном, ни морем. Времени значительно меньше, чем капель. Но так бесконечно много, что и в нем утонуть легко – не умеющему плавать дна не достать.
Умел ли он плавать?
Хотел ли?
Ему только и оставалось, что пытаться не потеряться во времени.
Август.
Он курит у распахнутого окна замершей в тишине квартиры, оставленной враз всеми призраками. И смотрит в жаркую ночь, дышащую дымом его сигарет. Это по-прежнему «Собрание Блэк». Привычка. Одна из форм неволи. Той самой, которая якорем держала у берега.
О свободе, как и ее отсутствии, много можно думать и говорить.
Единственный непреложный факт в том, что он уже несколько часов полностью и безраздельно свободен. И пытается осознать свершившееся.
Свобода, дарованная одиночеством, самая полная. Свобода выполненных обязательств – самая яркая. Почти эйфория.
Свобода от Марины.
Свобода от «Меты».
Свобода от Фурсы.
Свобода от матери.
Свобода от отца.
Свобода от Зориной. Потому что Зориной больше нет. Убил ее. Он ее убил.
Он свободен даже шагнуть из этого окна, если ему так захочется.
И на протяжении нескольких секунд ему кажется, что именно этого он и жаждет. Не только он. Того требуют тысячи людей, освещавших его путь фонариками мобильных телефонов с трибун и фанзоны на «Олимпийском» в этот вечер.
Лучшего времени для выхода из игры не придумать.
Одно «но». Ему месяц до двадцати семи – в клуб не возьмут. Фанфар не будет.
Секунда обрывается звонком Влада, повторяющего предложение вместе нажраться, но Иван отклоняет его. Фурсу ждет Славка. Он здесь сам как-нибудь.
Свобода нажраться в одиночестве – тоже выход, если из окна никак.
Итог месяца: он жив. Довольно.
Сентябрь.
Он снимает наушники и констатирует: «Дерьмо. Сначала».
Фурсов недовольно морщится, но в очередной раз берется за гитару. Пара сессионных музыкантов только переглядываются. Чего он от них от всех хочет, и сам не знает. Им движет отчаянная жажда делать хоть что-нибудь. И это что-нибудь – с нуля. Дурацкое предприятие. Возможно, с истоков обреченное на провал, а может быть, самое лучшее, что он создавал когда бы то ни было.
Тогда, в конце лета, Иван двигался наобум, как слепой котенок. Материала не было. Ни черта не было. Лишь три мелодии, которые они кое-как записали вместе со Славкой. Это хорошо, что она ничего не умеет. Это здорово, что она ничего не знает. Он тоже уже ничего не хочет, кроме как обнулить и очиститься.