— Ты и об этом знаешь?
— Насколько мне известно, это не секрет даже для твоей жены.
— Ах, вот как далеко зашли твои познания. Скажи мне, Орлов, в каком ты звании числишься в органах государственной безопасности? Капитаном? Майором?
— Как ты справедливо заметил, мы не такие, уж друзья, чтоб я перед тобой во всем отчитывался. А насчет капитана, ты прав. Человек в звании капитана дожидается у нас тут, в отдельной комнате, чтоб побеседовать с тобой с глазу на глаз. Но чтоб у тебя не было шока, я решил по старой памяти смягчить удар и подготовить тебя немножко к этой встрече.
Я поник. Тупо смотрел в пол, на носки своих ботинок и, как сквозь вату, слышал, низкий голос Толи Орлова:
— Ты, Олег, должен дать чистосердечные показания. Она же тебя, ни о чем не предупредив, вовлекла в свои грязные делишки. Воспользовавшись твоим чувством. Спекулируя на нем. А нашего брата куда угодно заманить можно, виляя клитором. По себе знаю. Да я тверже тебя. Не раскисаю. Вот ты и влип. Хер беды не знает. И выйти из этой беды чистеньким ты сможешь при одном условии: полное сотрудничество со следствием против этой бляди. Подтвердить и подписать все, что велят. Тебе устроят с ней очную ставку. Там-то ты ее к ногтю к прижмешь. Она же, сука, не признает даже и то, что дала тебе портфель с литературой. Мол, ничего не знаю. Следовательно, валит на тебя. Шкуру спасает. А тебе-то зачем за ее грехи отдуваться? Будь мужчиной… Ну, трахнул разок-другой и пошли ее к чертовой матери. Бесстыдство! Отрицать то, что фотографии наглядно подтверждают.
— Кто нас фотографировал на Пушкинской площади? Что-то я тебя там не видел.
— Я, что ли, один? — усмехнулся Толя. — Имя нам — легион.
Я поднял глаза от пола.
— А я вот не из вашего легиона.
. — С каких это пор? — прищурился он.
— Да вот хотя бы с этой минуты.
— Ну, тогда нам с тобой не о чем разговаривать. Привлекут тебя, голубчика, ни за что ни про что вместе с ней и ее приятелями к этому делу, и будешь ты проходить в нем уже не как свидетель, а как подсудимый. Состав преступления налицо. Соучастие. Ты хранил нелегальные материалы, в твоем доме они были изъяты при обыске. Загремишь годика на три в лагерь. А уж о карьере и говорить нечего. До конца своих дней будешь барахтаться на дне. Такая перспектива устраивает?
Я кивнул.
— Тогда поздравляю. Ты своего добился.
Он встал из-за стола, давая понять, что разговор закончен. Я тоже встал и, не прощаясь, двинулся к двери.
— Да. Чуть не забыл, — бросил мне вслед Орлов. — Об отце-то своем ты подумал?
Меня как оглушило.
Господи, мой бедный, умирающий в трясучке Паркинсоновой болезни отец. О нем-то я совсем забыл. Для него это будет как горный обвал. Раздавит всмятку.
— Каково-то будет старому коммунисту, уважаемому в стране человеку, — тянул из меня жилы Орлов, — узнать в конце жизни, что его единственный сын ходит во врагах советской власти, которой он, отец, честно отдал всю свою непорочную жизнь. Ты же его убьешь! Он и дня не проживет, узнав о приговоре.
Меня затошнило, по ногам расползлась слабость. Я был вынужден сесть на диван. Толя выскочил из-за стола, сел рядом и обнял меня.
— Успокойся, Олег. Не так черт страшен. Ты опомнись, подумай. Капитан подождет. Мы с тобой водички попьем. Успокоимся. Потолкуем по душам. Да ты же наш человек, Олег. Мы тебя в беде не оставим.
Прошла неделя. Наступил день очной ставки с Леной, согласие на которую из меня выжал тогда в редакции капитан. Запугав меня, раздавив постоянным напоминанием о судьбе отца в случае, если я откажусь сотрудничать с властями и карающий меч, естественно, обрушится на мою голову.
Почти ничего не сохранилось у меня в памяти об этой неделе. Вроде жил и не жил. Пребывал в каком-то полусонном, полубессознательном состоянии. Словно в меня всадили шприцем лошадиную дозу оглушающего наркотика. И ходил на работу, и что-то диктовал машинисткам, правил чьи-то рукописи. Ничего не помню. Какой-то бред.
Очная ставка осталась в памяти обрывками, отдельными фразами, мельканием лиц. В центре почти пустой комнаты с зарешеченным окном сидела на стуле Лена. Металлический серый стул был привинчен к полу болтами. Она сидела в том же самом платье, в каком приходила на свидание к памятнику Пушкина. Руки лежали на коленях. Серые глаза на поблекшем лице устремлены на меня, и в них горькая, даже сочувственная усмешка.
Мне тоже дали стул, у стенки, прямо против Лены. А между нами, и тоже у стенки, но другой, с решетчатым окном, за старым, исцарапанным письменным столом примостились два чина в форме: тот же капитан и то ли майор, то ли полковник.
Я смотрел Лене в глаза, не моргая, и, как попугай, не своим, а скрипучим деревянным голосом продавал ее. Подтвердил, что дала мне на хранение портфель с нелегальной литературой. Что эта литература — злостная клевета на наш советский строй. Что и в устных высказываниях подследственная тоже порочила наш государственный строй. И что-то еще. Какую-то абсолютную ересь, услужливо подбрасываемую мне для подтверждения то одним, то другим чином за письменным столом.
Лена молчала. Не проронила ни слова. И улыбалась. Мне.
Лишь когда ее уводили, уже в дверях, она обернулась и расклеила губы:
— Я тебя прощаю, Олег.
Кровь хлынула мне в голову. Перед глазами заметались радужные круги, и, не поднеси мне капитан воды, я бы рухнул со стула в обмороке. Как нервная дама.
На выходе, сопровождаемый довольным, улыбающимся капитаном, я успел разглядеть в приемной на стульях у серой крашеной стены странную троицу: довольно молодого, крепкого мужчину с курчавой бородой и двух мальчиков, лет семи и пяти, в одинаковых матросских костюмчиках. У всех троих был испуганный, подавленных вид. И не по мужчине, а по мальчикам, в их лицах мелькнуло что-то до боли знакомое, сходство с Леной, я понял, что это ее муж и сыновья, явившиеся сюда на свидание с мамой.
Я еще глубже втянул голову в плечи. До суда оставалось не много дней. Там я должен был публично подтвердить все, что сказал на очной ставке.
В кармане уже лежала повестка с вызовом в суд с точным указанием даты и времени первого заседания.
Я перестал выходить на работу. Наш врач в спецполиклинике, лишь глянув на меня, без разговора выписал больничный лист на две недели.
Сидеть целыми днями дома в Уланском переулке и лицезреть беспрестанно трясущегося от болезни, усохшего, как мумия, отца было невыносимо, и я отправлялся бесцельно бродить по Москве, забредал в кино на дневные сеансы, чтоб хоть как-нибудь убить время. Ни к кому из знакомых заглянуть в гости я не решался. Предстоящий процесс группы диссидентов уже волновал умы, а иностранное радио на русском языке сообщало имена подсудимых, и в том числе имя Лены, еще больше возбуждая атмосферу. Мне казалось, что сведения о моих показаниях против Лены просочились на волю, и в каждом встречном знакомом я искал презирающий, осуждающий взгляд. И доискался. Человек, абсолютно мне незнакомый, с такой же бородой, как у мужа Лены, по всему виду — из молодых ученых, столкнувшись со мной лицом к лицу на той же злополучной Пушкинской площади, у пьедестала бронзовой фигуры поэта, округлил глаза за роговыми очками и удивленно спросил: