– А, – отмахнулся Павел, – поиски виагры при творческой импотенции. Или просто штучки. Пройдет. Когда придут те, кто сможет осмыслить время всерьез.
Видимо, он имел в виду себя.
– Что же, вы дали мне массу полезных советов, – сказал я, – постараюсь осмыслить.
– Постарайтесь, – без надежды согласился Павел.
Когда он двинулся к дверям, я его окликнул.
– А как же вы обойдетесь с Дорониным, если он видит фильм иным?
– Может, продавлю. Ну, если упрется…
– Откажетесь от работы?
– А бабки-бабульки как же? Придется подладиться, а потом ждать единомышленника. Для следующего проекта.
«Швачкину приснилась атомная война.
Война была беззвучна, и гибель в ней безболезненна. Швачкин и во сне ощутил мучительный ужас перед непомерной болью, которая должна была предшествовать его переходу в небытие. Но никакой боли он не испытывал. Атомный взрыв был половодьем заполняющего все пространство света, исступленного белого света, пред накалом которого зарево электросварки казалось бы слабым тлением.
В этом сатанинском свечении, как в сильнейшей кислоте, все предметы – дома, мосты, люди таяли, растворяясь на глазах. Здания не рушились, а именно истаивали, стремительно размываясь. Люди, сжимаясь до черточки, до точки, тоже пропадали в белой бесплотной глыбе света. Однако потом световой вихрь взметал их в высь, и еще более ослепительно, чем сам этот белый настой земных далей, и они – уже хлопья – покрывали землю.
Людские толпы обращались в странный снегопад вселенной. Снежинки прыгали и плясали, точно каждую кто-то дергал за бичеву в космическом театре марионеток.
Но это Швачкин обнаружил, когда сам уже белой пушинкой сновал в вакханалии хлопьев, он мог установить происходившее, так как, несмотря на свою бесплотность, понимал все. Разум его не был убит, он жил как свободная самостоятельная субстанция, которой предстоит вечность.
Сон обрадовал Федора Ивановича, и он проснулся в нетипичном для своих обычных пробуждений ликующем состоянии духа.
Для радости было несколько причин.
Прежде всего, он подумал: «А ведь это хорошо – атомная война: погибнут все. Умирать страшно, потому что невозможно смириться с мыслью, что тебя не будет, а все будет идти, как шло. А тут – все кончается».
После отбытия Павла я почти механически открыл «Светку» – книжка, точно табельное оружие, теперь всегда перемещалась вместе со мной. А что? Может, и прав был Федор Иванович: единая атомная гибель избавляла от личного ужаса смерти, а, главное, лишала мучительности сострадания, тоски по ушедшим раньше тебя.
Как-то на похоронах друга я услышал, как четырехлетняя девочка, показав на вереницу сопровождающих гроб, спросила меня: «А что, все они стоят в очереди за смертью?» Тогда меня потрясло то, что это сказал ребенок. Детское прозрение всечеловеческой участи.
В последние годы, когда меня, по выражению Кути, объявили «пасынком времени», а особенно после гибели Лили, я ведь чувствовал себя именно стоящим в такой очереди. Только не решался, даже для самого себя, назвать вещи своими именами.
Но главное было в ином. Отверстому после сна взору Швачкина открылся за окном снегопад. Мир за двойными рамами, лишенный звуков и запахов, представал белым фильмом без фонограммы, этот мир, сорвав голос, трепетал снегопадом. И как во сне, хлопья плясали на незримых нитях театра крошечных марионеток.
За окном воздвигался прототип небытия. И заманчиво толкнулось в груди: сон был образным, метафоричным. Обычно и дневное и ночное сознание Швачкина было строго рациональным, даже сновидения приходили, точно калька с повседневностью. Сильный, в общем-то, изобретательный ум Швачкина был лишен артистизма. Подсознательная стихия творческих прозрений никогда не вторгалась в процесс мышления.
Понимание этого своего несовершенства порождало в Швачкине завистливую ненависть ко всем, кому было дано неданное ему.
«Нет, нет, – приободрил я себя, – я еще не обратился в Швачкина. Я ведь еще не утратил способность видеть незримый мир, слышать его беззвучные шорохи. Метафоры бытия еще трогали мое сознание».
Но именно сознание: профессиональная привычка обращать зрелище в образ. Подмечать забавное и грустное, то, что может стать «материалом». Ведь как ни нелепо, я все время собирал байки, будто мне и не вбили в сердце острый, неотторжимый клин. Да еще боялся, что смерть обернется банальностью модной ныне детективщиной.
Все это было работой сознания. Но ведь я знал времена, пусть нечастые, когда сущее (или не сущее) входит в тебя неведомыми путями, минуя конструкции разума. Когда несущее, то есть несуществующее вторгается в тебя именно несущими его силами.
Выходит, убогий Кутя прав: пространство замысла и вымысла принадлежит «сыновьям времени»? Что ж в этом есть свой резон, хотя – обидно.
Э, нет, сынки времени, рано обрадовались! Нет на вас Павла Званского! Не ведаете вы, что Время с глюковыми сенсорно-вербальными контактами уже и на вас нацелилось. Дайте срок – и ваши творения замечутся в снегопаде небытия. Или как там у них будет, у Званских?
Между тем за моим дачным окном шел исход белых выходцев из рая. Снегопад – прототип небытия. Тот самый, что некогда высвободил (хоть на день) Максима Шереметьева.
Из чавкающей топи повседневности в ненарекаемую взвесь воображения. Между тем
В театре снега шел Исход
Белых беженцев из рая.
Спотыкаясь, замирая
Шли они по небу вброд…
и еще
Зорко всматривался я
Из кулис оконной рамы
В этот мир без фонограммы —
Прототип небытия
Я всматривался из кулис моего дачного окна в толчею невесомых белых скитальцев. Я даже при желании мог описать внятность и невнятность зрелища. И что? А ничего. Скоро и надо мной прокукарекует инфернальный петух Былинского.
Что из того, что я вдруг, по причуде Доронина, а также по милости зрительских опросов оказался востребованным? Что пришли деньги, а, может и новые заказы? Со мной произошло самое горькое: истерлась черта, которая, вторгаясь в строчку, обращает простейший порядок слов в непостижимость их происхождения. Хоть иногда, хоть изредка.
Я никогда не обольщался относительно масштабов отпущенного мне свыше. Но такое случалось. А сейчас даже едкое горе (О, горе – вечный управитель строчек), не способно выкликнуть зрячесть подлинных слов.
Что виной случившегося со мной, понятому сейчас? Годы вынужденного простоя? Обиды ненужности? Или просто, как говорится, оскудел сосуд. Вычерпан, израсходован… Какая разница. Случилось.
В этом театре вдруг предстал
Каждый звук, как выстрел – холост.
Будто мир, сорвавши голос,
Снегопадом зашептал.
Прототип небытия льнул к окну небытием подлинным, различаемым, узнаваемым в лицо.