Она искоса с подозрением посмотрела на меня. Я ей улыбаюсь.
— Мы чудесно проведем Рождество, вот увидишь, — уговариваю я ее, — ты, я и дядя, а кругом сплошной снег.
А как же, если, конечно, воздушный шар не лопнет.
— И вот еще что, раз уж мы заговорили о Рождестве, я бы хотел знать, какой ты хочешь подарок.
— На Рождество? А что прямо сейчас, что ли?
— А что? Не так много времени осталось. Кое-где уже елки нарядили. Чего бы тебе хотелось?
— Я еще об этом не думала.
— А разве у тебя нет какого-нибудь желания, чего-нибудь заветного?
Клаудия опускает голову и смотрит вниз, она думает. Со временем она превратится в одну из чувственных женщин, которые, размышляя, опускают глаза.
Кукла Братц, — говорит она.
— Что, что?
— Такая кукла. Ей не надо менять туфли, вместо этого ей можно менять ноги. Ее зовут Братц.
— Звездочка, я имел в виду нечто большее. Что-нибудь по-настоящему заветное. Что-нибудь очень-очень важное для тебя.
— Типа, ранец фирмы «Истпак»?
— Да нет же, ты меня не поняла. Это же самые обыкновенные подарки.
— Ты что, не знаешь, что ранец «Истпак» стоит кучу денег.
— Да знаю я это, знаю, но такие ранцы есть у всех девочек. А я имел в виду что-нибудь исключительное. Какое-нибудь только твое желание. Настоящее, сокровенное.
Клаудия снова опустила голову и на какое-то время замерла в таком положении. Даже не знаю, как ей это удалось, но скорая помощь пробилась к нам поближе: вой сирены стал намного громче.
— Да нет у меня никаких желаний.
— Никогда не поверю. Всегда есть что-то, чего бы нам хотелось.
Не лучше ли отказаться от этой затеи? Оставить ее в покое и помолчать? Но дело в том, что сегодня молчание мне невыносимо, меня обуревает тревожное чувство. А сейчас, когда тишину раздирают завывания сирены, мне становится еще больше не по себе.
— О, — снова наседаю я, — естественно, я имею в виду, что это может быть и что-то такое, что необязательно покупается.
Клаудия набирает побольше воздуха в легкие, как будто собираясь что-то сказать, но потом, резко отвернувшись в сторону, упирается лбом в стекло и так сидит, молча. Кажется, что ей вдруг понадобилось посмотреть немного в окно, вобрать в себя витрины, товары, людей, светофоры, дома и машины, застрявшие в пробке. Снег перестал, опустились грустные сумерки, на язык просится: уже не светло, или, точнее — еще не темно.
— Возможно, ты хочешь, чтобы произошло какое-нибудь событие…
Хватит! Сколько же можно наседать на нее? Так я только могу возбудить у нее единственное желание, которое сейчас просто не может осуществиться. Что это со мной? Я настолько привык видеть, как люди страдают, что мне захотелось и ее помучить немного?
Молчок. Мне лучше помолчать.
Драматически завывает сирена. Машина скорой помощи уже где-то совсем близко от нас.
Молчок.
Молчок.
— Кое-что мне хотелось бы, — говорит Клаудия не отрывая лба от стекла.
— Вот видишь? Что же?
— Ну, это вроде…
Неожиданно скорая помощь оказывается прямо за нами. Клаудия замолкает, оглушенная сиреной. Она завывает уж чересчур громко, душераздирающе, просто невыносимо, я должен освободить ей дорогу, да, но как? В течение нескольких секунд все остается по-прежнему, нигде вокруг меня нет даже сантиметра свободного места для выполнения маневра, а сирена продолжает давить на барабанные перепонки; однако затем сплошная масса машин, как льдина, раскалывается, и прямо передо мной открывается длинная и глубокая трещина для проезда, так что теперь пространство, куда можно нырнуть, есть. У меня единственный выход — пробиваться вперед через фиорд, открывшийся между машинами; так я и сделал: подстегиваемый воем скорой помощи, я начинаю переплывать это Красное море из листового металла, все дальше углубляясь; однако все еще не видно ни одной лазейки, куда бы я мог слизнуть и освободить ей дорогу, я жму на газ и — вперед, все время вперед, буквально расчищая ей путь, а она висит у меня на хвосте; я нажимаю и нажимаю на клаксон, о ее неотложной необходимости сигнализирует и гудок моей машины, он вторит вою сирены. Что ж, ситуация — хуже некуда: мы сейчас в роли одной из тех машин, отчаяние которых время от времени случается наблюдать в дорожных пробках: прицепившись к скорой помощи, они во весь дух несутся за ней и непрерывно сигналят — только, как правило, машина несется за скорой помощью, а не впереди нее, и все понимают почему, а бег этой машины намного трагичнее бега самой скорой помощи, потому что в нем нет ничего ни сознательного, ни профессионального, ее бег возбуждает вокруг себя только тревогу. Вот и мы сейчас представляем собой сгусток тревоги, сопровождающий в больницу любимого человека, который, может быть, в этот самый момент умирает…
Наконец-то, мы добрались до светофора. Горит красный свет, но я еду прямо вперед, только бы добраться до центра перекрестка, здесь достаточно места, так что я могу отъехать в сторону и остановиться. Скорая помощь пулей пролетает мимо нас и падает на хвост колонне машин на другой стороне перекрестка, и завывания сирены начинают потихоньку разрушать ее. Масса машин заглатывает скорую помощь, и она медленно с силой, как ледокол, продвигается вперед, и сейчас кто-то другой мучается под такой же пыткой, что едва закончилась для нас. Я сворачиваю направо, наобум. Мне бы нужно ехать прямо, но я хочу поставить все точки над «i»: мы к этой драме не имеем никакого отношения. Я хочу дать ясно понять себе и, особенно, Клаудии, что это не наша трагедия, она нас не касается. Мы просто-напросто оказались на ее пути. Мы разговаривали о подарках и о наших желаниях, были спокойны и безмятежны, мы и сейчас спокойны. Или нет?
Я смотрю на Клаудию, она спокойна и невозмутима, как будто никогда раньше никаких трагедий и скорых помощей в ее жизни не было. Она никак не комментирует этот эпизод. Не спрашивает у меня, почему я свернул, вместо того чтобы поехать прямо. Она не проронила ни слова, только уселась поудобней, прислонилась к спинке сиденья, так что ноги не достают до коврика. Кажется, она готова возобновить прерванный разговор.
— Ты о чем говорила? — снова пошел я в наступление, — нечто вроде…?
Она смотрит на меня и улыбается, потом через лобовое стекло смотрит вдаль на дорогу, она ни разу ее не видела, потому что эта дорога не ведет к ее дому, зато по ней хоть и потихоньку, но можно двигаться. Мы все еще слышим завывания сирены, но теперь где-то очень далеко.
— Пап, — начинает она, — ты помнишь о чем нам рассказала учительница Глория в первый учебный день?
— Нет. Что она вам рассказала?
— Она говорила об обратимости. Ты помнишь? У мышей не было потомства…
Ай, какой-то голос предупреждает меня о том, что в этих словах и серьезном тоне, которым Клаудия произнесла их, притаилась опасность.