покосилась на хванца, скользнув взглядом по закушенной в задумчивости губе. Интересно, а он целовался со жрицей? Это входит в часть обряда? Или же нет? Ведь, если допустить, что он не врет, кроме этой самой обрядовой жрицы у него не было никаких серьезных отношений. Потому что вдруг оказалось, что он не любимый младший сын старосты, а ребенок, рожденный против всех законов и принятый в семью от безысходности. Вряд ли он был любимцем девушек. Мне было неловко за такие нелепые мысли, но при этом я понимала, что если всерьез начну обдумывать все то, что сегодня узнала, то скоро свихнусь. Я не могла принимать смерть и боль так обыденно, как делали это они, и не была уверена, что когда-нибудь смогу. Потому и думала обо всяких глупостях, цепляясь за них с упорством помешанной.
– Миролюб сказал, что ты хорошо владеешь ножом, – проговорила я. – Ты тоже сказал, что Харим тебя научил; почему же свирские воины говорят, что ты плох в бою?
Альгидрас вынырнул из задумчивости и посмотрел на меня, а я поняла, что ляпнула.
– То есть я хотела сказать, что они так… про ближний бой. Прости.
Альгидрас неожиданно усмехнулся:
– Ну так они правы. Я и правда не боец. Я хорошо стреляю из лука. Но это бой на расстоянии. В ближнем бою здесь бьются на мечах, топорах или кулаках. От ножа против кольчуги пользы чуть. Есть неприкрытые места: запястья, ноги, лицо. Но то на словах. На деле же – лишь метнуть. Это тоже издали. Для топора и меча во мне нет ни роста, ни силы. Я, наверно, что-то смогу, но на деле, думаю: я вправду худший воин из дружины Радимира.
– Ты не обиделся?
– На правду?
– А у меня еще для тебя кое-что есть, – решила я сменить тему.
Альгидрас нервно рассмеялся и пробормотал по-хвански что-то рифмованное.
За последние полчаса я слышала больше хванской речи, чем за все эти недели.
– Что ты сейчас сказал?
– Детская потешка. В ней обращаются к духу моря, чтобы он успокоил волны и они перестали выбрасывать на берег сокровища.
Я улыбнулась:
– Знаешь, хванская речь очень красивая. Похожа на песню.
Он посмотрел на меня и тоже улыбнулся.
– Никто так не говорил.
– Потому что вы тут все только о войне да о войне. А я бы хотела выучить твой язык.
Сказав это, я вдруг с удивлением осознала, что и правда хотела бы.
– Я говорю на нескольких, – продолжила я и только тут заметила, что Альгидрас весь подобрался, словно в моих словах было что-то плохое. – Что опять не так?
– Не нужна тебе хванская речь. На ней никто не говорит больше. Я – последний в роду. Да и то, как видишь, хванец я только наполовину. И, видят боги, не на лучшую.
– Зачем ты так?
В словах было столько неприкрытой горечи, что мне захотелось заткнуть уши, а Альгидрас жестко продолжил:
– И женщина учит язык мужчины, только когда ее отдают в его род.
Он смотрел на меня так, будто я должна была это знать.
– Я не знала об этом. Спасибо, что сказал.
– На здоровье, – прозвучало в ответ, и он отвернулся.
Я разглядывала напряженный профиль, чувствуя пустоту и злость. И впервые за сегодняшний день эти эмоции были не только моими.
Достав из сумки свиток, я положила его на перила и ушла в дом, тихо прикрыв за собой дверь. Альгидрас даже не пошевелился. Я ушла, но никакая сила не заставила бы меня сейчас спрятаться в покоях Всемилы, из которых не было возможности увидеть крыльцо. Не знаю, понимал ли Альгидрас, что я наблюдаю, и насколько его это волновало, но он стоял неподвижно довольно долго. Снова поднялся ветер, и теперь его порывы трепали незастегнутую куртку хванца и отросшие за последние недели волосы. Я смотрела на застывшего юношу и думала о том, что, насколько бы рано ни взрослели здесь мужчины, девятнадцать – это все-таки невероятно мало. И то, что в свои девятнадцать Альгидрас умудрялся так трезво смотреть на себя и окружающих, не могло не вызывать уважения. Он действительно был не по годам мудр и при этом совсем по-детски импульсивен, хотя и старался скрывать это изо всех сил. А еще, глядя на то, как он медленно, словно нехотя, разворачивает оставленный мной свиток, я подумала, что пора признаться хотя бы самой себе: кажется, я все-таки умудрилась влюбиться.
Ночью мне приснился сон. То, что это сон, я поняла сразу. Обычно, когда спишь, все кажется реальным и правильным. Даже самые глупые и нелогичные вещи. Этот же сон был другим. Таким, как тот, когда я была Всемилой и видела, чувствовала ее эмоции, оставаясь при этом собой, отмечая детали, запоминая и анализируя.
И вот теперь я снова была в незнакомом месте и на этот раз очень-очень хотела из него выбраться. В то же время что-то мне подсказывало, что я не выберусь, пока не увижу то, что должна увидеть.
Вокруг ночь, и мне очень страшно. Я бегу вниз по крутому склону, даже не глядя под ноги, потому что знаю эту тропинку как свои пять пальцев. Вдоль тропы на удалении друг от друга стоят фонари. Они не такие, как в Свири. Тоже кованые, только все оплетены узорами. Некоторые – с цветными витражами вместо стекол. От этого кажется, что они здесь не столько для света, сколько для красоты.
Все это я отмечаю мимоходом, потому что в данную минуту мне не до красот. Мне страшно до тошноты, до омерзительного дрожания в желудке. Я четко помню, что мне было сказано укрыться в доме Той, что не с людьми. Сказано человеком, чьим словам я верю безоговорочно. И я бегу. До развилки уже рукой подать. Еще десяток шагов – и мне нужно свернуть налево, на тропку, ведущую в горы. Там я уже не смогу бежать так быстро, потому что тропа мне незнакома. По ней никто никогда не поднимался, кроме Той, что не с людьми.
Внизу, в деревне, идет настоящий бой. В этом уже нет никаких сомнений. Воют псы, кричат женщины и дети. Раздается звон металла. От этих звуков кровь стынет в жилах. Никогда прежде я не слышала ничего подобного. Развилка все ближе. Я понимаю, что должна буду свернуть налево, на незнакомую тропку, и укрыться в горах. Да, туда тоже могут прийти. Но могут и побояться, потому что мало кто добровольно пойдет в дом Той, что не с людьми.
Я с ужасом понимаю, что в моей голове лихорадочно мечутся обрывки мыслей незнакомой мне, испуганной женщины. Я пытаюсь разглядеть хоть что-то в ее облике, но все, что я вижу, – темную длинную юбку, когда она бросает взгляд себе под ноги, да тонкие белые руки, когда она подхватывает подол, перепрыгивая через камни. На запястье левой руки – деревянный браслет с какой-то резьбой. Редкие фонари выхватывают узор, но я не успеваю разобрать, что там. Рисунок? Надпись? В правой руке я ощущаю тяжесть рукояти и понимаю, что в моей руке кинжал. Женщине привычно ощущение рукояти, оно немного ее успокаивает. Но я не уверена, что она сможет защитить себя. Она настолько напугана, что почти не может связно мыслить.
У развилки я останавливаюсь и несколько ударов сердца стою не двигаясь, и еще до того, как она выбирает путь, я уже знаю, что не побегу по спасительной тропке. Я бегу к деревне, туда, где раздаются шум и крики, туда, где чужеземцы убивают ее народ. И с каждым шагом все больше теряю себя и становлюсь ею. Мое сознание в панике бьется, но уже ничего не может сделать – только смириться с тем, что я смотрю на мир глазами неведомой хванской женщины, и надеяться на то, что мой разум останется прежним после того, что мне придется пережить вместе с ней.
Что-то заставляет меня оглянуться. Я чувствую чье-то приближение, и сердце едва не выскакивает из горла. К развилке быстрым шагом приближается женщина. Она идет по той тропке, куда я должна была свернуть. Я четко вижу ее в тусклом свете фонаря.