и печально. Окаймленный траурным крепом флаг его был приспущен.
Комсомольцы порта узнали от радиста подробности правительственного сообщения еще до получения из Мариуполя номера газеты «Приазовский пролетарий». Они рассказали нам, что Феликс Эдмундович умер в Москве от разрыва сердца после своего выступления на Пленуме ЦК, где он, как всегда горячо и гневно, разоблачал презренных врагов народа — троцкистов. Весть о смерти товарища Дзержинского ошеломила всех нас… Еще совсем недавно, перед отъездом сюда, я слышал, как поздней ночью звонил Феликс Эдмундович начальнику погранотряда Иосифу Киборту. Вспомнилось, с каким волнением сказал мне тогда Никита Коломеец: «Ты знаешь, кто это звонил? Первый чекист революции!»
На следующий день, в перерыве, по поручению Флегонтова я читал рабочим литейной, собравшимся на плацу возле больших машинок, обращение Центрального Комитета ВКП(б) по поводу смерти Дзержинского.
— «Скоропостижно скончался от разрыва сердца товарищ Дзержинский, гроза буржуазии, верный рыцарь пролетариата, благороднейший борец коммунистической революции, неутомимый строитель нашей промышленности, вечный труженик и бесстрашный солдат великих боев…
Его больное, вконец перегруженное сердце отказалось работать, и смерть сразила его мгновенно. Славная смерть на передовом посту…»
Прочел это и остановился. Почувствовал, как рыдания подступают к горлу. С трудом сдержал себя, чтобы не разрыдаться перед всем цехом, перед грустными и суровыми лицами моих товарищей по работе. А потом, когда тихим, приглушенным голосом дочитал обращение до конца и, свернув газету, направился к рабочему месту, меня догнал Флегонтов. Он по-отечески положил мне на плечо свою тяжелую, припорошенную графитом рабочую руку и сказал вполголоса:
— Трудно было читать, Василь? Я тебя хорошо понимаю. Такая потеря! Ты понимаешь, дорогой, как все мы — старики и молодежь, коммунисты и беспартийные — должны сплотиться вокруг партии, чтобы восполнить и эту потерю и смело идти вперед, несмотря на все происки буржуазии?..
И, глядя сейчас в порту на близкую и родную надпись «Феликс Дзержинский», я все никак не мог свыкнуться с мыслью, что этого человека уже нет в живых.
«Феликс Дзержинский» возвращался в Ростов-на-Дону со стороны Крыма, и мы должны были уйти с ним в рейс до Мариуполя, на окружную конференцию комсомола.
Нам, непривычным к шторму, было страшновато уходить в ночь в это шумящее беспокойное море.
На самой верхней палубе появился высокий моряк и крикнул:
— Эй, Селезень! Завинти повсюду на шлюпках донные пробки! Выйдем в море, там разведет волну еще больше.
Голос моряка показался знакомым, но со свету я не мог разглядеть его лицо.
Толя Головацкий, стоявший рядом, сказал:
— Дело будет, братки! Барометр падает.
— А мне казалось, ветер тише…
— Пусть тебе не кажется, Манджура. Глянь-ка лучше на метеовышку. Сколько там было черных мячиков днем? Восемь! А сейчас уже появился и девятый.
— Да уж коли капитан отдал приказ подготовить шлюпки, значит на море настоящая качка, — согласился с Головацким секретарь комсомольской ячейки таможни Колотилов.
По скрипучему трапу мы поднялись к вахтенному. Он проверил наши билеты, и тогда Головацкий предложил забраться всем повыше.
— В каютах жара. Разморит, — сказал Толя, поглядывая на побледневшего Колотилова.
Мы сложили наши вещички возле кормовой шлюпки и, подойдя к борту, поглядывали на далекие сигнальные огоньки, повешенные где-то на уровне Кобазовой горы.
Вскоре убрали сходни. Грузчики, оставшиеся на берегу, отдали носовой канат. Засвистал пар, машина заработала, и пароход стал медленно отходить от гранитной стенки мола.
Вот и кормовой канат, ослабев, упал с причальной тумбы. Его перебросили на палубу. Уже ничем не сдерживаемый пароход, маневрируя, быстрее залопотал колесами. Заскрежетала, заерзала на верхней палубе рулевая цепь.
Полукруглые портовые пакгаузы алюминиевого цвета отходили от нас все дальше.
Силясь перекричать ветер, Головацкий спросил:
— Споем, ребята?
И, видимо понимая, что возражений не последует, он запел низким приятным голосом:
Вперед, краснофлотцы, вперед, комсомольцы,
На вахту встающих веков!..
Звонкими голосами, мигом уносимыми ветром, мы подхватили припев, с нежностью провожая взглядом знакомый узенький порт.
Испещренный желтыми огоньками, постепенно проплывал перед нами город на песчаном приазовском берегу.
Подтягивая любимую песню, я силился отыскать в нитке прибрежных огней освещенное окошечко нашего домика.
Бобырь с Маремухой вызвались было проводить меня, но я отказался. Неизвестно было, отойдет ли пароход по расписанию, а ведь завтра надо работать.
И еще под звуки бодрой песни хотелось разглядеть с палубы обвитое плющом соседнее окошечко в комнате Лики.
Теперь-то я мог с уверенностью сказать, что она выполнит свое слово. Еще сегодня за обедом Агния Трофимовна подкрепила мою уверенность брошенными мимоходом словами:
— А у соседей плач стоит. Барыня рыдает, инженер хмурый, как ночь. Дочка ихняя в Ленинград собирается, а они ее отговаривают. Инженерша ей золотые горы сулит. «Не надо тебе, — говорит, — этой… как ее, консистории… На дому тебя учить будем. Двух учителей найму, да и регент из Лисовской церкви захаживать будет. Ты от чахотки умрешь в том Ленинграде». А дочь на своем стоит, не поддается на уговоры, и все тут! Барышня настойчивая.
Слушал я Агнию Трофимовну — надежную разведчицу по соседнему дому — и радовался и жалел, что Лика уедет без меня, не попрощавшись. Хотел поговорить с нею обо всем откровенно, проститься и пожелать ей удачи в новой, самостоятельной жизни.
Мы, дети заводов и моря, упорны,
Мы волею нашей — кремни.
Не страшны нам, юным, ни буря, ни штормы,
Ни серые страдные дни… —
пели ребята. А пароход все больше и больше раскачивало. Он то спускался вниз с высоты гребней ухабистого моря, обдаваемый брызгами, — и тогда сердце замирало и ноги чувствовали упругую пустоту, то взметался на гору, выталкиваемый сердитой стихией, — и лопасти колес его задевали тогда длинные ломающиеся гребни гороподобных волн. В ушах свистел все сильнее крепкий штормовой ветер, и шум его сливался с кромешной темнотой открытого моря, изредка рассекаемой лучиком маяка, пляшущим у выхода из бухты.
Один за другим пропадали береговые огоньки, и ослепительно белый глаз маяка то вспыхивал совсем близко, то, отворачиваясь в сторону, показывал нам выход из бухты. А мы пели назло шторму «Краснофлотский марш» Александра Безыменского.
…Пусть сердится буря, пусть ветер неистов,
Растет наш рабочий прибой,
Вперед, комсомольцы, вперед, коммунисты,
Вперед, краснофлотцы, на бой!..
— Поете-то вы славно, а вещички попрошу от шлюпок убрать. Не ровен час, придется шлюпки вываливать, — послышался рядом знакомый голос.
Я обернулся. В то же мгновение луч маяка ярко осветил лицо молодого штурмана, и я узнал его — моего побратима!
— Куница, здоров!