принадлежат вам? — усмехнувшись, спросил Петерс.
— Нет, — помолчав, ответил Каламатиано.
Среди писем, которые Каламатиано вез Пулу, были и расписки в получении денег некоторыми его агентами, и даже инструкция о том, как зашифровывать сообщения военного характера, что сразу же позволило расшифровать некоторые из записок. После этого уже нельзя было говорить, что он занимался безобидной коммерческой деятельностью, имея в виду сбор всякой информации. Записки подтверждали, что информация была стратегического секретного характера. Доносили ее агенты, помеченные под номерами от одного до тридцати. Но некоторых из них, как, например, Сашку Фрайда, Петерс расшифровал быстро по витиеватой подписи о получении суммы в 1000 рублей. Фрайд был уже арестован, от показаний уклонялся, но поскольку все равно был обязан подписывать протоколы, то подпись Петерс запомнил. Теперь у него на руках были два донесения Фрайда о неутешительном снабжении армии под Царицыном и расписка в получении денег за одно из них. Петерс возликовал, заявив, что бывший полковник теперь никуда от него не денется.
— А ведь я могу сказать ему, что вы добровольно сдали его мне, — пригрозил Петерс, — что весьма скомпрометирует вас в глазах ваших агентов. Не лучше ли честно во всем признаться?
— Не нужно усугублять свою судьбу, господин Каламатиано, — добавил Карахан. — У вас маленький сын, подумайте о нем.
— Наш Революционный трибунал, как и всякий суд, учитывает чистосердечное раскаяние и искреннее желание подсудимого помочь следствию. Поэтому к чему тут упорствовать? — улыбнулся Кингисепп. — Помогите и тем, кого вы вовлекли в преступный сговор против Советской власти, возьмите большую часть вины на себя.
— Что я должен сделать? — помедлив, спросил Каламатиано.
— Для начала надо расшифровать номера агентов, расписки и письма. Ваш соотечественник Уор-двелл ждет этого мгновения, он будет счастлив передавать вам посылки с продовольствием, чтобы облепшть вашу участь. Как только вы начнете с нами сотрудничать, так ваша жизнь резко изменится к лучшему. Мы облетаем условия лишь тем, кто готов искренне помочь следствию, — проговорил Петерс.
Напоминание об Уордвсллс прозвучало второй раз из уст Петерса как откровенная издевка. Каламатиано подумал, что, если захотят, большевики все равно его расстреляют, но может быть, он облегчит участь уже арестованных его информаторов.
— Не мучайтесь особо, Ксенофон Дмитриевич, — дружелюбно проговорил Карахан и усмехнулся. — У нас уже есть сведения, которые вас изобличают.
Петерс пододвинул к нему протокол допроса Петра Григорьевича Ясеневского, в котором тот чистосердечно сообщал о том, как Синицын привел к нему в дом Каламатиано и тот обманным путем вовлек его в свою преступную организацию. Леснев-ский написал, какие документы он передал от Синицына американцу, когда и какие суммы получал от него.
— Так что не надо вводить нас в заблуждение, — сурово произнес чекист. — Вы же профессионал. И понимаете, что проиграли эту партию. Тем более что больших секретов вы нам не выдадите, а свое положение можете улучшить.
И он сдался. Рассказал все об агентах, о той информации, которую получал, стараясь все брать на себя. После этого его допрашивал один Петерс. Нужда в грозных помощниках отпала.
— А что с Синицыным? — спросил на одном из допросов у Петерса Каламатиано.
Яков Христофорович нахмурился.
— Что с ним?
— Он оказался психически больным человеком, — помолчав, ответил Петерс. — Я ему показал это признание, надеясь, что он перестанет запираться и начнет давать показания. Он попросил дать ему перед этим часа четыре поспать, чтобы его не тревожили. Я распорядился. Когда мы пришли в камеру, он лежал уже без дыхания, перерезав себе вены. Вся кровь почти вытекла. Жуткое зрелище. Как вы с ним работали?
— Нормально.
— Это он припечатал нашего Головачева, который за вами следил?
Каламатиано помедлил и кивнул головой.
— Я бы тоже хотел для начала часа четыре поспать и чтобы меня никто не тревожил, — попросил Ксенофон Дмитриевич.
Петерс пристально посмотрел на него.
— Я не сплю уже вторые сутки, вы знаете, — добавил Каламатиано. — У меня голова гудит, я ничего не соображаю.
Ксенофон Дмитриевич взглянул на блестящий кожаный диван, который стоял в кабинете Петерса.
— Хорошо, — выдержав паузу, кивнул Петерс. — Только сначала вас разденут догола и всего обыщут.
— Если я захочу умереть, то найду способ, как это сделать, невзирая на ваши запреты! — зло усмехнулся Каламатиано.
Петерс вызвал охрану и приказал увести арестованного. Его не обыскивали.
Эпилог
В феврале 19-го морозы стали ослабевать, и однажды Ксенофон Дмитриевич услышал глухой стук капели за окном. Он проснулся и долго вслушивался в этот монотонный стук, означавший перемену в природе. И Серафим, принесший утром кипяток, тоже подтвердил это известие: морозам конец, надо готовиться к теплу. А в конце месяца послышалось и журчание первого ручейка, углы камеры стали понемногу темнеть и оттаивать.
— Весна, видно, будет ранняя, — не обращаясь ни к кому, говорил сам с собой Серафим, потому что ему старший надзиратель сделал замечание: разговаривать с узниками, а тем более со смертниками запрещено. Вот Серафим с ним и не разговаривал, а как бы рассуждал сам с собой. — Снега намело многуще, и если весна будет ранняя да быстрая, значит, будем и с водой, и с урожаем. Хлебца бы надо. А то голод наступит.
Каламатиано молчал. Ему уже хотелось умереть, и весна словно обострила это желание. Его точно выставили на посмешище, пальнув холостыми, а он не смог этого к тому же и выдержать, упал, потерял сознание. Он слышал басистый голос красноармейца, когда его заносили в камеру:
— Чувствительный мужик-то…
Он хотел умереть, потому что ожидание настоящего расстрела тугой петлей сжимало горло, а сквозь щели решетчатого окна уже проникал теплый ветерок, настоянный на запахах пробуждающейся земли, весна дразнила, раззадоривала, твердила о жизни, а надежды на нее не было. Даже Серафим не понимал, почему верхние тянут и не приводят приговор в исполнение.
— Чего зря человека мучить, — наблюдая за Каламатиано, говорил он. — Если назначили такую меру, то ведите да исполняйте. И человеку от этого легче.
В какой-то из дней Ксенофон Дмитриевич вообще отказался от еды, решив умереть сам, но Серафим, понаблюдав за ним, вдруг сказал:
— Исти надо. А то скажут, что я хлеб отбирал да ел. И меня под то же самое подведут. Поэтому ты уж ешь, Сенофон, ради Христа, не ташши меня за собой. Ничем я не провинился ишшо…
И Каламатиано подумал, что Серафим прав, эти «болы», большевики, вполне могут шлепнуть за компанию и охранника, а это ни к чему. И еще: вызовут его на расстрел, а он оголодает и идти не сможет. Тогда его вынесут и так, сидячего, и порешат. А это