...Потом, уже на курсах, она была некоторое время увлечена профессором Лесгафтом. И не одну страницу дневничка посвятила описанию его, опять же изрядно романтизированного, образа. От кого-то из лаборантов девушка услышала, что много лет назад сокурсники звали Петра Лесгафта «поэтом анатомии» — так он любил этот предмет, эту науку; а будучи ещё студентом пятого курса, Лесгафт как один из лучших учеников участвовал в бальзамировании тела императрицы Александры Фёдоровны. Разве могло это не встревожить воображения юной курсистки!..
Не то чтобы она была в профессора сильно влюблена...
Во всяком случае она не была удивлена тому, что в Лесгафта сильно, много сильнее её самой, влюблена её лучшая подруга Сонечка. Нам надлежит, однако, здесь заметить, что ни Надя, ни Соня не были в выборе предмета чувств оригинальны, поскольку большинство курсисток, и слыхом не слыхавших о романтическом звании «поэта анатомии» и об участии «поэта» в бальзамировании тела августейшей особы, не чаяли в обаятельном профессоре Лесгафте души, поскольку вообще в обыкновении у чересчур чувствительных девиц влюбляться в своих харизматичных учителей.
Надя снимала маленькую комнатку на втором этаже в доходном доме госпожи Епанчиной в двух шагах от Невского проспекта. По конно-железной дороге[13] от Николаевского вокзала — всего четверть часа езды. В её комнате только и места было — что для узенькой койки, шифоньерки и письменного стола. В углу на полочке стояли иконки в киоте, на столе — простенький подсвечник на одну свечу, на подоконнике — скромный горшочек с геранью. Надежда никогда не бывала в женском монастыре, но она всегда думала, что келии послушниц и монахинь выглядят примерно так, как выглядела её комнатка. Совсем не модная была в комнатке обстановка; модная обстановка была в комнате у её подружки Сонечки, про отца которой Надя знала, что он какой-то важный чиновник.
Раньше, после переезда в Петербург, Надежда с отцом снимали большую комнату в этом же доме и жили в ней, перегородив пространство ширмой. Но потом отец женился, переехал, и Надя перебралась в комнату поменьше. Женщина, на которой женился отец, не шла ни в какое сравнение с мамой. Не выделялась ни особым умом, ни хорошим вкусом, ни оригинальными увлечениями, ни умениями; она даже не была сколько-нибудь интересной внешне. Однако у неё имелись от первого мужа средства и собственное жильё. Надежду не раз посещали подозрения, что отец женился на этой женщине, чтобы только было где жить и чтобы сбережённые на жильё деньги отдавать дочери.
В Петербурге Надя с отцом жили уже несколько лет. Если и до Высочайшего Манифеста семейство Станских не процветало — ибо не было у Ивана Ивановича очень важных для помещика хозяйственной хватки и строгости, — то после крестьянской реформы дела в поместье Станских пошли совсем худо. Землю, что не выкупили крестьяне, постепенно распродали почти за бесценок городским торгашам, а те её ещё кому-то перепродавали. Однажды расстались и с любимым садом. Имели право только прогуливаться в нём и отдыхать, а урожаи яблок снимали уже совсем чужие люди — приезжала артель в конце каждого лета, работники жили в шалаше, жгли костёр, сколачивали ящики, наполняли их яблоками и отправляли скрипящими подводами в город. Средств у Станских было всё меньше, и пришло время, когда не могли содержать даже десятка дворовых. Усадьба очень быстро обветшала, пришлось переехать в столицу. Самое ценное вывезли, что-то из утвари распродали, что-то раздарили крестьянам. Мама к тому времени уже умерла. Иван Иванович устроился служить на почте. Место было хорошее, служба — необременительная. Можно сказать, помещику Станскому повезло. Его — пусть и неважного хозяина, но человека с добрым сердцем — уважали крестьяне. И ему составил при приёме на службу протекцию... сын его бывшего крепостного. Так получилось, что тот человек, который мальчишкой у Станских гусей пас, стал дворянину Станскому непосредственным начальником. Но был это весьма образованный человек, совестливый, не злой и не лишённый внутреннего благородства. К барину своему бывшему на службе не придирался, пальцем в него не тыкал и никаким другим образом не унижал; хотя с другими подчинёнными бывал строг.
Курсыадежда училась на женских врачебных курсах. Их несколько лет назад открыли на частные пожертвования при содействии клинициста Сергея Петровича Боткина в стенах Медико-хирургической академии. Девушки и молодые женщины, которые ходили на курсы, гордились тем, что учились в первой в мире высшей медицинской школе для женщин. Однако многие девушки — те, что из бедных семей, — ради учёбы вынуждены были во многом себе отказывать; иные вообще жили впроголодь. Благотворительных стипендий назначалось всего несколько, да и они были мизерные. Некоторые курсистки, из тех, что терпели крайнюю нужду и не нашли возможность как-нибудь зарабатывать, не доучившись, оставляли курсы. Надежда, конечно, не бедствовала, но даже маленьких излишеств себе позволить не могла. Отец выделил ей часть средств, вырученных от продажи земли. Этих денег хватало (известно, маленькая птичка целый день с зёрнышка сыта): бумагу и чернила девушка расходовала экономно, уроки готовила при свете дня, чтобы не жечь лишних свечей, не покупала дорогих медицинских книг и атласов — читала в академической или в Публичной библиотеке или же брала у подруги, — венских платьев не заказывала, модных шляпок из парижских салонов ей не привозили, на воды не ездила; и хотя не пристало благородной девице самой заниматься стиркой, услугами прачки Надежда не пользовалась...
На курсах преподавали профессора с всемирно известными именами; например, Иван Сеченов, Дмитрий Менделеев. И преподавали они курсисткам безвозмездно. В ряду учёных светил был и Венцеслав Грубер, чех по происхождению, приглашённый в Россию лет тридцать назад лично Николаем Ивановичем Пироговым, известным хирургом, полюбивший Россию, полюбивший Петербург и обретший здесь вторую родину. Он преподавал анатомию. Причём при чтении лекций пользовался странной смесью латинского, немецкого и русского языков. Тем, кто языков не знал, его бывало трудновато понять. Надя профессора Грубера понимала хорошо, поскольку у неё в детстве были неплохие домашние учителя, и к языкам она от природы имела способности. Надя и Сонечке помогала записывать лекции по анатомии. Профессор Грубер был строг, и его все курсистки побаивались. Рассказывали, что у Грубера был особый Groβbuch, в который профессор записывал сложившееся у него мнение о каждом учащемся. Все страшились попасть в эту книгу с дурной характеристикой. Уж как, говаривали, Грубер напишет сразу, как заклеймит, так и будет к тебе относиться впредь. Должно быть, профессор был из тех, кто считал, что первое впечатление — самое верное. Ещё, похоже, он был аккуратист и не любил делать исправления в написанном.
Иногда занятия по анатомии вёл Пётр Францевич Лесгафт, неординарной личности которого мы уже чуть выше касались. О нём в академии ходили легенды. Рассказывали, что Лесгафт прежде преподавал в Казанском университете. Он был любим студенчеством, на лекции его валили валом, и по предмету его — физиологической анатомии — успевали лучше, чем по другим предметам. Он не боялся покровительствовать студентам, которых руководство университета и иные профессора преследовали за политические убеждения; Лесгафт был против правительственного надзора над университетом, конфликтовал по этому поводу с властями, публиковал обличительные статьи, за что и был в один печальный день из университета уволен. Понятно, в деле увольнения Лесгафта не обошлось без влияния завистников и зложелателей, каких у людей талантливых, оригинальных и популярных, увы, всегда с избытком. Узнав об увольнении любимого преподавателя, некоторые студенты ушли из университета; так выразив протест, они затем продолжили учёбу в других университетах страны. А Лесгафта выручил в конце концов учитель его — профессор Грубер.