— Я думаю, дитя мое, — сказал приор, — что нам не надо стремится догнать этого гордого дворянина… Может быть, нам надо было взять в Лангони провожатых, но мы уехали в такой спешке… Да и неизвестно, вызвался бы кто-нибудь нас проводить, ведь люди напуганы этими россказнями о жеводанском звере… Мы теперь только в двух лье от замка, остается час езды. Но дорога и пойдет гораздо хуже… — Приор с озабоченным видом указал на ущелье, оканчивавшее долину.
Леонс лишь рассеянно кивнул. По характеру он был скромен и не любил навязывать свое общение другим людям, но сегодняшняя его молчаливость объяснялась иными причинами. Приор заметил эту странную задумчивость и не мог не поинтересоваться ее причинами:
— Что с вами, милый Леонс? — спросил он дружеским тоном, в этот момент оба лошака шли рядом. — Не больны ли вы или, может быть, также боитесь этого проклятого зверя и от которого да сохранит нас Бог?
— Ни то, ни другое, дядюшка; я только думал…
— О чем же, дитя мое?
— Ни о чем, мой преподобный отец.
И юноша глубоко вздохнул. Бонавантюр наблюдал за ним украдкой.
— Леонс, — сказал он с важностью, — я должен и похвалить вас, и побранить: похвалить за благородный энтузиазм, с которым вы заступились за меня и за ваших покровителей, фронтенакских банедиктинцев; побранить за то, что вы вышли из себя до такой степени, что вызвали на дуэль барона. Его грехи не извиняют вашей вспыльчивости.
— Как? — спросил Леонс с едва сдерживаемым возмущением. — Неужели мне надо было спокойно выслушивать дерзкие речи Ларош-Боассо? Неужели надо было молча терпеть его хвастливую клевету о мадемуазель де Баржак?
— Какое вам дело до мадемуазель де Баржак, мой милый?
Леонс наклонился вперед, для того чтобы подтянуть подпругу, но приор все равно смог заметить, как заалели щеки юноши.
— Дядюшка, — залепетал племянник, — я думал… мадемуазель де Баржак находится под опекою аббатства, то есть вашей; мы будем гостями в ее доме, неужели я должен был позволить говорить о ней с таким оскорбительным легкомыслием? Но признаюсь, — прибавил он, воодушевляясь, — каждое слово этого гнусного барона действовало на мой мозг, как пары опьяняющего напитка. Не знаю, какие неизвестные инстинкты открылись во мне; я чувствовал непреодолимое желание броситься на него и ударить его в лицо… Если б у меня была шпага, я напал бы на него тотчас, несмотря на ваше присутствие; но у меня не было шпаги, я не дворянин, я только смиренный и мирный воспитанник фронтенакских бенедиктинцев и должен был проглотить обиду…
В глазах Леонса блеснули слезы.
Приор казался не особенно удивленным этой внезапной вспышкой чувств; он, может быть, знал лучше самого племянника, что происходило в этой юной душе. Однако он продолжал со смесью кротости и строгости:
— Как, Леонс, вы плачете? Этого ли я должен ожидать от молодого человека, столь благоразумного и твердого в вере, от моего лучшего воспитанника и дорогого родственника? Откуда происходят эти безумные страсти, вдруг обнаружившиеся? Не говорил ли я вам сто раз, что разумные существа, созданные по образу и подобию Бога, не должны никогда прибегать к насилию, этому оружию зверей? Христианин должен обращаться к уму, к рассуждению! Не подражайте буйной молодежи нашего времени, и в особенности таким несдержанным личностям, как этот барон де Ларош-Боассо, всегда готовый противопоставить свою шпагу рассудку, истине и справедливости. Если впоследствии, что, впрочем, невозможно, вы будете иметь преимущества дворянского звания и богатства, которые цените так высоко, вспомните, что гнев и ненависть — пороки постыдные, недостойные вас.
— Простите меня, дядюшка, за этот припадок слабости, — сказал Леонс, придавая своему голосу как можно большую твердость. — Я и сам не могу понять, как я мог увлечься… Но раз мы заговорили о моем положении в свете, позвольте мне наконец попросить объяснений, о которых уважение мешало мне расспрашивать до сих пор и которые, однако, необходимы для моего спокойствия.
— Вы выбрали не самое подходящее время для объяснения, — сказал бенедиктинец, осматриваясь вокруг. — Но если у вас есть что-нибудь на сердце, дитя мое, не медля расскажите об этом.
— Может быть, мой добрый дядюшка, я должен был раньше рассказать вам о состоянии моей души, ведь вы мой наставник и лучший друг. С некоторого времени мрачная грусть овладела мной; мечты о почестях, удовольствиях и мирской славе преследуют меня день и ночь. Это беспокойство ума, которое иногда становится истинной тоской, имеет, без сомнения, причиной ту неизвестность, в которой я нахожусь относительно ожидающего меня будущего. Мысль моя блуждает в пустоте и заблуждается, не видя перед собой ясного пути… Выслушайте меня, мой дорогой родственник, и умоляю вас, не отвергайте просьбы, с которой я обращусь к вам. Я рано лишился отца и матери, которых никогда не знал; но с детства был окружен заботой и любовью. Да благословит вас Бог, достойный мой дядюшка, за все те благодеяния, которые вы оказывали бедному сироте: вы приняли меня в ваше мирное монастырское убежище, вы развили мой ум, вы учили меня и словом и примером. Каждый из добрейших фронтенакских бенедиктинцев, ваших друзей и братьев, помогал вам в этом благородном деле; самые ученые и самые благоразумные старались передать мне свою науку и благоразумие. Поэтому я признателен каждому из них, я считаю себя вашим сыном и спрашиваю себя, буду ли иметь когда-нибудь силы оставить вас. Однако, преподобный отец, с некоторого времени, не знаю, случайно или умышленно, вы как будто употребляете все ваши усилия, чтобы отдалить меня от монастыря, где прошло мое детство; вы прерываете мои занятия, вы используете любой случай, чтобы вывести меня в свет. Вот сегодня, например, вы требуете, чтобы я присутствовал при этой большой охоте… Эти новые требования, новые обстоятельства и те переживания, что пробуждаются ими в моей душе, — вот причина того расстроенного состояния, в котором вы меня видите. Я понимаю, что не вполне владею собой — и то, что произошло между мной и бароном, только подтверждает мою неготовность к жизни в свете. Вы должны решить, достоин ли я того, чтобы жить без вашей опеки. Быть может, мне стоит удалиться от света?
Умоляю вас, мой добрый дядюшка и преподобный отец, позвольте мне вернуться в аббатство как можно скорее, надеть одежду послушника и постричься. Я желаю жить там и умереть среди друзей, которые были и будут всегда для меня дороги.
Бонавантюр, без сомнения, догадывался о том, что скажет его племянник, потому что не обнаружил никакого удивления. На его широком лбу собрались многочисленные морщины.
— Леонс, — спросил он с задумчивым видом. — Хорошо ли вы подумали? Искренно ли это стремление к монастырской жизни?
— Я… я так думаю.
— А я читаю вашу душу, как открытую книгу, и уверен в противном. Эти пылкие движения, о которых вы мне говорите, ясно доказывают, что вы родились не для монастыря. Неужели вы думаете, что под монастырским одеянием эта гордая душа, эта кипучая кровь, эти раздраженные нервы вдруг успокоятся? Поверьте, в этой одежде вы будете гореть, как Геракл в плаще, пропитанном кровью Несса. Притом, сын мой, причины, о которых вы узнаете после, запрещают вам монастырскую жизнь.